— Очень мило… А что это такое?
— Правая рука постановщика! Зарплата, командировочные, приплата за титры! Думаю, сотен до двух набежит. Разве мало?
Слушай, Ригас, — глаза отца стали зрячими, но не Дангуоле среди пестрых цветочных гряд пытались они рассмотреть. — Ты любишь мать?
— Давненько уже не держусь за ее юбку. Если тебя интересует, совпадают ли наши взгляды…
— Взгляды? — Он презрительно фыркнул, показав в улыбке редкие прокуренные зубы. — Не можешь ли почтительнее о родной матери?
— Я в ваши… неясные дела не суюсь.
— Ну а твои? Твои дела?
Покрасневшие глаза вонзались, точно сверла, охлаждаемые презрением, все его существо утопало в какой-то огромной и тяжелой заботе, лишь изредка позволяла она ему вынырнуть, увидеть нечто, не относящееся к делу, даже поговорить о чем-то постороннем, но словно через переводчика! Вот тебе и отцовская привязанность!
— Надоел институт, отец. Голова полна сюжетов… Два рассказа напечатал, еще два ждут в редакции своей очереди.
— Вот как! Значит, собираешься удивить человечество двумя рассказами?
Сделав точный разрез, будто скальпелем, он усердно занялся кофе; снова повлекла его в глубины тяжкая забота, оставив за столом лишь потеющий лоб и прихлебывающие губы.
— И Хемингуэй начинал с двух рассказов! Не знаю, правда, знаком ли уважаемый доктор с Хемингуэем.
Отец и бровью не повел, будто дергал его за фалды сосунок, а я, ей-богу, уже взрослый и не испытываю холодного равнодушия ни к нему, ни к Дангуоле, хотя они оба виноваты, что застрял их отпрыск на мели — не оборудовали единственному сыну стартовую площадку, как другие предки своим детям. Нацелившись взлететь, на собственный страх и риск взбираясь на кручу, возможно, и забрызгаю их с головы до ног; у самого заболит сердце, когда буду протягивать отцу с матерью носовой платок, мол, утритесь, дорогие. Наримантас кончил свой кофе, звякнула о чашку ложечка, руки с похмелья дрожат, а я-то, дурень, пускаюсь в убыточные психологические эксперименты. Совсем из головы вон, что установил контакт по расчету — необходимо некоторое количество презренного металла. Все равно вырву, уж какую там драму он переживает, супружескую или иную, вырву! И все-таки испытывал сожаление: не из-за меня так опустошен отец, не по моей милости упорхнула из дому Дангуоле. Ничто другое как бесцветная их жизнь возбуждала бешеное желание отмежеваться от них, искать смысл сущего не здесь, где все краски блеклые, а под другими, искрящимися, обещающими перемены небесами. Но пока я бросался в разные стороны, частенько совершая фальстарты, они сумели обойти меня и вырваться далеко вперед. Дангуолины-то выверты насквозь видно, а вот тайну Наримантаса скрывает густая завеса тумана, лишь кое-где чуть-чуть просвечивающая.
— Что, все человечество спасаем? Из кожи вон ради него лезем, а оно, неблагодарное, не ценит самопожертвования?
Резанул безжалостно, рассчитываясь за равнодушие, но отец продолжал сидеть, закрыв глаза и навалившись на хлипкий кухонный столик; ножки жалобно поскрипывали, отзываясь на его неразгаданные, застрявшие где-то и не могущие выбиться наружу мысли.
— А ты, малыш, не так глуп, как иногда кажется, — наконец он разыскал меня взглядом среди кухонной мебели и утвари, ощупал глазами, словно равного.
Мне было совершенно безразлично, одобрение это или порицание. В эти мгновения мы думали почти об одном и том же. Неужели, ничего толком не зная, попал я в самое уязвимое место? А может, отец, внезапно разбуженный мною, спросонья облачил в мои слова свои неясные ощущения? Мы погружены во тьму, лишь мысль, поблескивая, как стрела в полете, прокладывает себе дорогу во мраке; но и ей не суждено далеко улететь, ибо тьма бесконечна, и, посверкав, сколько ей суждено, она возвращается по искривленному пространству обратно, воплощаясь в саму себя. А что, недурный пассаж! Вспыхнет, сгорит и пепла по себе не оставит… Заведу-ка книжицу, нельзя мне швырять детали и метафоры, как бросает отец в операционной окровавленные тампоны. Моя операционная — вся жизнь! Браво, Ригас!
Пахло влажной уличной пылью, зеленью скверов, бензином, чем угодно, но, увы, деньгами, жалкой четвертной не пахло. В конце концов отец собрался на работу, по всему видно, не такой бодрый, как обычно. И вчерашний день — давно прошедшее, если новый не радует. Бывало, уже на Лестнице выставит вперед подбородок, чтобы легче резать пространство, а скорее всего, чтобы никто не мешал двигаться, словно магнитом его туда тянет, в определенном, неизменном с сотворения мира направлении. И чем ближе притягивающий его объект, тем тверже становится брусок железа, который вот-вот сольется в одно целое со всемогущей магнитной аномалией — больницей. А сегодня отцовские каблуки долбят и долбят лестницу и по дороге от подъезда через двор он еле ползет.
Читать дальше