— Желудок промыли?
Здоровенный мужик навзничь завалился на кушетку, прикрывая локтем глаза от яркого, мешавшего ему света ламп. Судорожное дыхание и икота заставляли вздрагивать широкую грудь, обтянутую тельняшкой, бугрившуюся мощными мышцами.
— Не дается. Выбивается из рук. Ой, доктор, одному вам не справиться! Побегу, еще мужчин приведу, постерегите!
— Без паники, коллега! Пока будете бегать, он задохнется.
Присев на корточки, Наримантас осмотрел хрипящего, забрызганного хлопьями пены человека. Отвел его руку с лица. Глаза закатились, одни белки. Лицо серо-желтое, в шрамах, будто засохшая, окаменевшая земля. На груди под разодранной тельняшкой татуировка: змея, обвившая яблоню, и дугой женское имя — Констанция. В зловонной пене мелькнули красные нити.
— Кровь! Господи, что он проглотил?
— Успокойтесь. Пока идет только закуска. Помидоры.
Прицокали каблучки — появилась сестра, за ней завхоз, медлительный усатый дяденька. Общими усилиями приподняли моряка, повернули на живот, однако он, напрягая глыбы мышц, встряхнулся, захрипел и сполз с кушетки, неудобно завалясь на бок. Налитый кровью, залипший гнойными пленками глаз на мгновение сверкнул свирепым удовлетворением — всех перехитрил! — и моряк снова нырнул в небытие. Его уложили опять. Забился. Затих.
— Пусть хоть сдохнет, тошнит меня от его блевотины! — Завхоз, прикрыв ладонью пышные крестьянские усы, с отвращением хлопнул дверью.
— И вы, сестра, ступайте отсюда! — прикрикнул Наримантас на растерянно охающую толстуху. — Коллега, приготовьтесь к промыванию. Его кто-нибудь провожал?
— Сам ввалился в такси. И записка в зубах, как у умной собаки. А в записке адрес нашей больницы и больше ничего.
Попытаемся превратить его в человека, пусть и не разумного! Наливайте больше — желудок у него как у бегемота.
Наримантас засучил рукава, расставил пошире ноги и ухватил пьяного за плечи. Голова моряка замоталась, сквозь стиснутые зубы вместе с хрипом вырвалось гнусное ругательство, он лягнул ногой, перевернулся.
— Ты у меня побрыкаешься, скотина!
Наримантас поймал башмак, рванул, богатырь рухнул на кушетку. Открылись оба глаза, налитые пьяной яростью, зло уставились на врача. Несколько секунд смотрел он одурело, потом рука — страшная коряга — собралась в кулак и замахнулась для удара. Наримантас едва успел увернуться, кулак врезался в стену, моряк взвыл от боли.
— Драться будешь? Тебе жизнь спасают, а ты?..
Наримантас хлестнул по заросшей щетиной физиономии, и буян вдруг сдался, казалось, не от пощечины — от удивления; тело стало ватным, неуклюжим. Укрощенный, ошарашенный, он бился все слабее и слабее. Но врач не спускал с него глаз, готовый вновь и вновь сражаться не только с этой горой мяса — с ненавистным чудовищем, долго и коварно державшим его, Наримантаса, в неведении и страхе. Оно словно подстерегало любую твою оплошность — дрогнешь, отступишь, неверное движение сделает рука… неважно, отчего это произойдет: вкатится ли в палату копеечная крышка или завершится удачная, но ничего не решившая операция…
— Доктор… доктор, успокойтесь! — Бугяните повисла на руке Наримантаса.
— Ладно. Позовите сестру и вкатите ему целое ведро. Не бойтесь. Теперь будет как шелковый.
— Господи, господи! Почему люди убивают себя? Такой мужчина…
— Спросите его, когда промоете желудок. Вот тогда и спросите. Но не раньше. Кстати, не забудьте подключить капельницу.
— Как мне благодарить вас, доктор!
Бугяните несмело погладила его дрожащие от напряжения пальцы, боясь разгневать. Грудь молоденькой врачихи обтянул влажный халат. Наримантас почувствовал, что давно тоскует по женскому телу — не по Бугяните и не по Дангуоле, утратившей прелесть тайны, а по той женщине, которой здесь нет, но чье имя странная ирония судьбы! — несмываемой тушью наколото на груди моряка…
Солнце разогнало предутренний туман, люди давно уже торопились кто куда, не ломая головы над вопросом, осмыслен ли их труд, а отец — олицетворение долга и дисциплины — валялся на диване, возводя из сизого, голубоватого и белесого дыма какое-то ему одному видимое строение, которое тут же расплывалось в воздухе.
Мне были необходимы деньги — затеянный ремонт машины пожирал их, словно девятиглавый змей, однако доносившийся из гостиной дух винного перегара, вызывающего в памяти темные подворотни и трясущиеся руки пропойц, столь не похожие на сухие и сильные руки Наримантаса, остановил меня, я не решился просить его о дотации. Конечно, отец не станет лакать где попало и с кем попало, но жадные затяжки и запах этот свидетельствовали, что он здорово набрался ночью, причем мешал крепкое со сладким. Мне и самому доводилось прикладываться, но к пьяницам испытываю отвращение — поганят одно из немногих удовольствии, подаренных людям природой; когда хмелеешь, кажется, не от алкоголя — от оттенков жидкости, искрящейся в лучах солнца или ламп, от рюмки огня, зажатой твоими чуткими пальцами, и тогда дома и деревья, сам воздух вокруг полегоньку начинают покачиваться в такт твоему настроению, светлеющему или мрачнеющему. Как недалеко от сверкающей белизной скатерти до пластика с присохшими крошками и жирными пятнами, по которым небрежно провели грязным утиральником, от благородного блеска хрусталя до замызганного мутного стекла стаканов — как недалеко и как далеко! Меж ними такое же расстояние, как между двумя материками, разделенными, океаном, как между счастьем и черной бедой.
Читать дальше