Любопытно, что мимо меня он прошел дважды, но не заметил, так был погружен в свое занятие. Или, может быть, не ожидал встретить меня здесь. А я сам постеснялся его окликнуть. Получится, будто я боюсь, как бы он не обошел меня подарком. Некоторые благодарили Лучо, некоторые удивлялись, все ведь знали, как нежно любил Лучо свои книги, остальные же вообще ничего не замечали, увлеченные скандалом, который все разгорался.
Лучо роздал книги и с тем же выражением на лице пошел к выходу. Возле лестницы остановился, повернулся, медленно обвел всех взглядом. Я подумал, что теперь-то он меня узнает — Какое-то время он на меня смотрел. Но нет. Какой странный сегодня у Лучо взгляд. Очень странный. Скользит рассеянно по лицам.
Сильно озадачил меня этот его взгляд. Молча смотрел на нас Лучо, и я понял вдруг, что хоть все мы и живем одной жизнью, однако жизнь каждого — сама по себе, неповторимая, особая. Свет лился из глаз Лучо, такой свет стоит над болотной водою, когда начинает смеркаться, легкий озноб пробегает тогда по спине, и ты догадываешься, что природа тоже может быть порочной и коварной.
Я хотел сказать все это Чоло, но он не слушал. Парламентеры, посланные на переговоры со Старой Балатоншей, объявили, что удалось достичь соглашения, заключено перемирие, но прежде, чем будет подан гуляш, она требует прекращения огня и чтоб мы подобрали разбросанные на полу объедки. Одни согласились, другие — нет. Однако по столам стучать перестали, шум постепенно утих, словно туман в долину, спустилась мирная тишина и окутала нас.
И вдруг — страшный пронзительный скрежет. Долгий-долгий. Машина затормозила здесь, рядом, под самыми окнами.
Чоло вскочил, подбежал к окну, выглянул и молча, с искаженным лицом, кинулся вниз по лестнице. Сердце мое бешено заколотилось. Я бросился вслед за Чоло, прыгая через три ступеньки. Остальные толпой, теснясь и толкаясь, — за нами.
Он лежал посреди улицы между двух угольно-черных длинных полос от колес отчаянно тормозившей машины. Лежал на боку, глаза полузакрыты, прижался щекой к асфальту; рука отброшена в сторону, прямая, оцепеневшая. Пальцы чуть согнуты, словно Лучо хотел схватить что-то.
Туфли свалились, видимо, от удара, отлетели в сторону; немного подальше смятая в гармошку машина — врезалась в столб.
Люди бежали со всех сторон. Мы с Чоло перевернули его на спину. Крови нигде не было видно. Когда переворачивали, вывалился из кармана бумажник, разлетелись деньги, какие-то листки. Я увидел его удостоверение личности, поднял, спрятал. Ньято Кастро пробрался сквозь толпу, встал на колени, приложил ухо к его груди. Я в ужасе смотрел на Ньято, он все слушал с бесстрастным лицом. Никогда еще не испытывал я такого чувства — сердце словно падало, мучительно, тошно. И столько людей вокруг, и все смотрят, будто огромные стволы, а вместо ветвей — лица, деревянные маски. Подошел полицейский, спросил, что-то ему ответили. Стволы принялись плясать, маски кривлялись. Самая страшная — Ньято, он бледнел все больше, стал совсем серый и вдруг поднялся и ушел. Ну и хорошо! А то бы я, честное слово, не выдержал, дал бы ему в морду.
Нам не надо ничего говорить. Не надо. Правда, Лучо? Мы и так понимаем. И ты, конечно, тоже. Мы и так понимаем. Потому-то Ньято и ушел, не сказав ни слова. Послушал тебя, глянул на нас со своим идиотским высокомерием и ушел. Ну и не надо, правда ведь? Мы и так понимаем.
Среди стволов я вижу мать, она лежит мертвая, а отец стоит на коленях у кровати и расчесывает ей волосы. Кто-то рыдает. Ах, да, это Турок. А Чолито трясет меня за плечо, кажется, уже давно, да, конечно, давно. Он показывает мне розовый листок со штампом, с печатями и что-то еще, напечатанное на машинке. Чолито хочет, чтобы я прочитал, я читаю, только не пойму ничего. Я не могу — отец все еще расчесывает ее волосы. Всю ночь он расчесывал ее волосы, а южный ветер яростно бился в стены нашего деревянного домика на берегу залива в Арауко, и стены трещали. А я сидел на скамеечке в ногах кровати. Мы были одни. Отец расчесывал ее волосы, слезы текли по его лицу, а ветер выл и стены трещали.
Взревела сирена, я вздрогнул. Движение остановилось, машины гудели. Один какой-то сукин сын хотел прорваться, но мы встали стеной, мы били ногами по крыльям машины, и он не решился даже выйти. Турок рыдал, крепко сжимая мою руку, кто-то сказал, что водитель умирает; толпа понемногу редела, появились санитары.
Его подняли, положили на носилки, словно тряпичную куклу, закрыли до пояса простыней. Я хотел крикнуть: «Не надо! Подождите!» — и не мог. Торчали из-под простыни ноги, дырявый носок и пятка, розовая, такая розовая пятка. Никто меня не слушал, а может, я ничего и не говорил. Я видел, ясно видел, как он стоит в дверях кухни в своем пестром фартуке и просит меня, чтоб я не уходил, чтоб остался, посидел немножко… Машина «Скорой помощи» сорвалась с места, умчалась с бешеной скоростью. Мне что-то говорили, да отвяжитесь вы, все равно я ничего не слышу, люди постепенно расходились, многие столпились вокруг машины, в лепешку она разбилась, в столб врезалась. А я все стоял на том же месте, хотя ноги у меня подгибались. Не надо нам ничего говорить, мы и так понимаем. Все ясно, мы же видели две полосы, такие длинные-длинные, черные. Машины ринулись лавиной, я едва успел отскочить на тротуар. Уже тогда все стало ясно: ты молча, отрешенно обвел нас скользящим, рассеянным взглядом. Но скажи мне, Лучо, вот теперь, когда мы остались одни, скажи: зачем ты протягиваешь руку? Что хочешь схватить? Скажи, что тебе надо, Лучо, я найду все, что ты пожелаешь, я принесу тебе. Вот ведь как оно бывает, Лучо: именно сейчас, когда ты влюбился, как дурачок. Ты даже брал к себе в постель ее медвежонка. Так вот, значит, в чем дело. Да, конечно, вот почему ты протягиваешь руку. Вот чего тебе надо. Не отрицай, Лучо, я теперь понял. К ней тянешь ты руку. Обнять ее, ощутить, что она рядом. В последний раз.
Читать дальше