Мы вернулись на вокзал. На перрон никого не пускали, а поезд наш уже стоял. Это был другой состав, не тот, в котором мы ехали из Москвы. Нужно было опять грузиться, и дядя Володя договорился с носильщиком. Тот сразу повесил через плечо два чемодана и велел идти за ним. В каждых дверях, у каждой заставы он что-то объяснял, приглашая обернуться и увидеть красивого немолодого инвалида на костылях, увешанного орденами и медалями и с двумя малолетками. Нас пропускали. Мы вышли на чистый, безлюдный перрон и поднялись в пустой вагон. Мы захватили три полки, но когда ворвались остальные, нас с двух полок смели. И всё же целая полка до самого Новороссийска была исключительно наша.
Геленджикский сад залечил уже раны, буйно разросся и был огорожен плетнём. Это Марина, младшая дочь тёти Веры, приехала на попутке из Краснодара, натаскала лозы и наскоро сплела хоть временный забор.
Стоял июнь. Мама была особенно задумчива и часто отдыхала, лёжа на одеяле под сливами. Сливы ещё не поспели, но мама рвала их и ела. И вдруг у нас родился мой братик, то есть мама его родила. Не знаю отчего, наверное, от зелёных слив, в больших количествах съеденных мамой, в лице у маленького Борьки была усмешливая хитроватость. Она у него так и осталась. А я полюбил его так, как, может быть, никогда и никого не любил.
К осени в Москве посчитали, что нашей столице исполнилось 800 лет. Стали праздновать. Мама была при крошечном Борьке, а мы вдвоём с тётей Наташей вечером пошли на Красную площадь. Народу оказалась тьма. Вернее, тьмы и тьмы. На всей огромной площади стояли плечо к плечу или спина к спине. Когда начался салют, все тьмы от восторга заколыхались, возникла давка. Мне было уже десять лет, но всё же тётя Наташа взяла меня на руки: уж очень я был малоросл и худёнек. В чёрном небе возник цветной портрет генералиссимуса, освещённый перекрестием прожекторов. Ну, значит, он и основал Москву. Потом, правда, мама получила медаль «800 лет Москвы», и на лицевой её стороне был выбит не Сталин, а Юрий Долгорукий. Медальку эту я потом отцепил от планки и выносил во двор для игры в расшиши . Медаль хорошей битой оказалась.
Поначалу война как-то скоро забылась. Мир нахлынул и всё захлестнул. Тихо, мирно зарастали бурьяном развалины. Туда заходили по всяческой надобности. Воронки потихоньку ровнялись с землёй. Вдоль берега, на мелководье, торчали круглые бетонные доты. Их, наверное, наделали для защиты от немецких морских десантов, которые не случились. На мелях спокойно ржавели остовы катеров и барж.
Все эти атрибуты войны делались привычны глазу и стали приметами мирного времени. А бетонные доты оказались тем хороши, что с них можно ловить бычков или прыгать в море.
Потом открылся летний кинотеатр. Ему дали имя Цезаря Куникова, героя десанта на Малую землю. Кинотеатр располагался рядом с рестораном «Маяк» (он тоже оживал) и был обнесён не слишком высокой стеной, на которую вечером мы забирались и смотрели бесплатно трофейные фильмы: «Таинственный знак» («Зорро»), «Путешествие будет опасным», «Мститель из Эльдорадо», потом — «Судьбу солдата в Америке», где главный герой по имени Эдди Бартлет, небольшого росточка, но крепенький, с одного удара в челюсть валил любого, а мы, конечно, думали, что это он вернулся с нашей недавней войны, где был нам союзник. В самых неподходящих местах в сюжет фильма вламывалась гулящая музыка из «Маяка». Со стены нас, конечно, гоняли.
Однажды случилась облава с милицией. Милиционер, правда, был один. Пацаны посыпались со стен и стали разбегаться. Впятером заскочили мы в соседний разрушенный дом, затаились в бурьяне. В проломе дверей показалась фигура милиционера. Зажёгся фонарик. Мы кинулись к окнам. В обоих возникли солдаты из комендатуры, приданные в помощь милиционеру. Нас заловили. Мы с Вадькой и Ромкой стояли объятые ужасом, а Мишка Глущенко, сын тёти Маруси, не растерялся и противным, гнусавым голосом, указав на меня и братьев, заныл примерно такую песню:
— Ой, дяденьки, отпустите, та мы ж с Москвы, мы ж не знали, нам пацаны сказали, шо можно… Ой, дяденьки, мы никогда не будем, мы ж с Москвы…
Москва — это было внушительно, даже таинственно, почти как Париж, Москву тогда видел не каждый. Но милиционер сумел возразить:
— А что, у вас в Москве — тоже по стенам лазиют?
Тут Вадька, кажется, разморозился и пояснил, тоже несколько жалостно, в тон Мишке, что, дескать, в Москве и кин таких, без крыши, нету… Нам сделали словесное внушение и отпустили вместе с Мишкой, примкнувшим к москвичам. В ответственных аборигенах остался один Слава Малесник по прозвищу Смола. Поняв, что только его не отпускают, он, не обладая фантазией, затянул уже пропетую песню:
Читать дальше