– Я не бог. Дежурный уперся. Принципиальный. Сукин сын. Он у меня из старлеев не выберется.
– Кто может что-нибудь сделать?
– Кто! А-то сами не знаете. Только первый!..
Первый секретарь горкома партии Игорь Аристов принял меня без записи и сразу мрачно поинтересовался:
– За Кошелева пришел просить? Знаю. Уже весь город знает.
– Игорь Сергеевич, – проникновенно проговорил я. – Что вы сказали после “Особого назначения”?
– Что я сказал?
– Что театр сделал огромную работу и нужно коллектив поощрить. Помните?
– Ну, сказал.
– Но ничего не сделали.
– Из головы вылетело. У меня, кроме театра, забот полон рот.
– Вчерашняя премьера – большое дело для города? – продолжал я гнуть свою линию.
– Да, очень нужный спектакль. Мы обязательно подумаем, как поощрить коллектив.
– А здесь и думать не надо. Оставьте Кошелева главным режиссером. Этого хватит.
Аристов долго молчал, хмурился, покачивал головой, точно бы проигрывал в уме какие-то неведомые мне варианты. Наконец сказал:
– Ладно, попробую. Может, мне это и сойдет с рук. Останется Кошелев главным. Но выговорешник ему вкатим. Строгий! С занесением в учетную карточку!
Так и вышло. Кошелев получил строгача, но главным режиссером остался.
А я остался без новой машины. Потому что просить у начальства можно только что-то одно. И только один раз.
Вскоре тема Норильска снова вернулась ко мне. В основу сюжета телевизионного спектакля легла история, которую рассказал мне мой друг, норильский поэт Эдуард Нонин.
Он был еврей, но какой-то неправильный еврей. Ну разве бывают евреи-шахтеры? И не какие-нибудь нормировщики или учетчики, а самые настоящие горнорабочие, которые поднимаются из забоя в черной угольной пыли до глаз, оттираются мочалками в душе, выходят на свет божий и ничего-ничего им больше не нужно для полного счастья. Разве что стакан водки.
Таким он и был. Учился в Донецке в горном техникуме, отслужил в армии, работал на шахте. Потом завербовался в Норильск. Через три года зарплата северянина составляла 240% зарплаты жителя материка. Ровно через три года он бросил работу. Совсем. Как отрезало. И в последующие двадцать лет, которые отпустила ему судьба, никуда не устраивался. И это еврей?
Его устраивали – то оператором в котельную, то экспедитором в Управление торговли, то еще куда. Хватало не надолго. Ему невыносима была сама мысль, что нужно вставать по будильнику и куда-то тащиться. В пургу, в сорокаградусный мороз с ветерком. Да пропади оно все пропадом. Он и не вставал. Ах как я его понимал!
Поэт – это не профессия. Поэт – это образ жизни. В этом смысле он был настоящим, большим поэтом.
Когда я приехал в Норильск и познакомился с ним, он был уже очень популярен в городе. Низенький, пузатый, с черной бородищей такой густоты, что ему приходилось раздирать ее пальцами, чтобы закурить или пропустить стопарь. Всегда переполненный веселой энергией, заразительной беззаботностью. Балагур, выпивоха, бабник. Когда ему хотелось выпить, а денег не было (денег у него никогда не было), он заходил в ресторан купить сигарет и уже через пять минут оказывался за чьим-нибудь столом и сразу становился центром компании. Даже с похмелья не бывал угрюмым. Вот он утром продирает глаза, скептически смотрит на себя в зеркало и произносит:
– От длительного потребления алкоголя в лице появляется нечто лисье.
Потом исчезает в туалете. Выйдя, озабоченно спрашивает:
– Мы что вчера пили? «Гымзу»? Надо завязывать, из меня уже «Гымза» льется.
«Гымза» – это было болгарское красное вино в бутылях с камышовой оплеткой.
– Эдя, из тебя не «Гымза» льется, – успокаивали его. – Это у тебя геморрой.
– Да? – оживляется он. – Хорошо. Тогда наливай!..
Стихи у него были такие:
Говорила клизма клизме:
«Не ханжа я вовсе, но
Кроме жопы в организме,
Я не вижу ничего».
Назывались жопизмы. Еще были жопэмы. Подлиннее, но тоже не очень приличные. Это для своих. В городе же он был известен как детский поэт, выступал в школах, на утренниках в детских садах. Малышня его всегда радостно принимала, он веселился, они веселились.
Ворон Ворону сказал:
«Отправляйся на вокзал,
Там у первого вагона
Встретишь тетушку Ворону,
Отвезешь ее домой
И получишь выходной…»
Стихи он начал писать в тюрьме. Вернее, на гарнизонной губе, где сидел, пока в военной прокуратуре ему шили дело о дезертирстве.
Было так. В часть, в которой он служил, приехал с инспекцией генерал. И первое, что увидел: идут два солдатика по плацу, расхристанные, покуривают, болтают. «Ко мне!» – рявкнул генерал. Солдатики испуганно остановились, потом один из них зайцем стреканул на хоздвор. «Стоять!» – завопил генерал, но того и след простыл. «Товарищ генерал, разрешите догнать?» – вызвался второй. «Догони!» И второй с концами. Генерал даже растерялся. «Ну, сукины дети!»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу