Так оно и было! Война, прежде чем захлебнуться, бушевала до зимы… но только до зимы, пришедшей через четыре года. Удивительно: как я ни напрягаю память, ничего не могу вспомнить из того времени. Не помню ничего, а в сущности, помню все!
Я был призван как солдат, а в тысяча девятьсот восемнадцатом был отчислен в чине обер-лейтенанта. Между этими двумя датами лежат бесконечные переходы, утомительные учения, одинокие ночи в захолустных уголках Юры, а также месяцы напряженной работы у Блейбтрея, изготовлявшего теперь главным образом носки, набрюшники и фуфайки для солдат. Потом вдруг новый призыв, патрулирование на обледенелых высотах, песни в переполненных и прокуренных трактирах, военная присяга и офицерская школа. И все это связывается в клубок, из которого трудно вытянуть отдельные события.
Но вот одно: под конец войны по истощенному миру вихрем пронеслась неизвестная до тех пор болезнь. «Испанка», как называли эту форму гриппа. Никого не щадили ее смертоносные руки. Она нападала на старых и малых, на сильных и слабых; одних отпускала, других приканчивала, и никто не мог ей противостоять.
Наш полк в то время был расквартирован вместе с несколькими эскадронами кавалерии в одной из казарм федеральной столицы, где мы должны были следить, чтобы бастующие рабочие чего-нибудь не выкинули. Почти ежедневно какой-нибудь взвод откомандировывали отдать последние почести умершему товарищу. Собираясь по вечерам, мы только и говорили, что о больных солдатах, лежавших в переполненных школах, взятых под лазареты, на наскоро сколоченных нарах и просто на соломе, и о тех, кого уже унесла смерть. И в каждом взоре стоял немой вопрос: «Кто следующий? Ты? Я?»
Свалился наконец и я, и меня в санитарной карете отвезли в ближайшую школу, превращенную в лазарет. Даже офицеров ожидали там только сенники. Меня внесли в длинный коридор, где более сотни больных лежали головами к стене, оставался лишь узкий проход около окон, по которому торопливо сновали утомленные сиделки и врачи.
Жар у меня все усиливался, но только на третий день пришел врач, наскоро осмотрел меня, дал кое-какие указания и удалился, не сказав мне ни слова. И в тот же день одна из сестер принесла известие, что заболела моя мать.
Несмотря на высокую температуру, я довольно ясно — хотя как-то по-особому — воспринимал и оценивал происходящее вокруг. Но только все как-то сдвинулось в моем сознании. Так, в бреду я мог часами терпеливо объяснять солдатам, почему ремень манерки застегивается справа налево, а не наоборот. То, что я при этом вполголоса лепетал, казалось мне самому вполне продуманным и логичным, и в то же время я вполне сознавал, что для сиделок, хлопотавших возле меня или мимоходом бросавших на меня быстрый взгляд, это было всего лишь бессвязной болтовней лихорадящего больного. Ночью я разговаривал с луной, светившей в окно, или с мчавшимися мимо тучами и при этом совершенно ясно слышал, как сосед справа сказал сестре:
— Этого надо бы положить в отдельную палату. Тяжело видеть, как он умирает.
Я рассмеялся в темноте. «Ладно, может, это и так! Но сперва мне надо увидеть, чтобы луна прошла поперек окна, а не торчала все время у верхнего края», — подумал я, а может, и сказал на своем непонятном языке. Сестра тут же принесла мне порошок, и я спросил:
— Это чтобы умереть?
— Нет, — шепотом ответила она. — Это чтобы вы уснули.
Но я не хотел засыпать, не смел, пока луна не опустится ниже.
Понятно, что при таком состоянии весть о болезни матери не произвела на меня особенно глубокого впечатления. Между тем одновременно с диковинным гриппом я схватил еще и воспаление легких. Поэтому врачи нажали на все рычаги и наконец добились, чтобы меня перевели в госпиталь. Там я, по-видимому, довольно долго висел на волоске между жизнью и смертью. И лишь через некоторое время поправился настолько, что снова мог ясно мыслить, и ко мне даже стали пускать посетителей.
Первым пришел мой брат. Я помню нашу встречу так отчетливо, словно это случилось вчера. Ярко светило в палату зимнее солнце. Накануне ночью падал снег, на ветвях и сучьях деревьев еще лежали узкие искрящиеся полоски. Дверь на балкон была приоткрыта. Я жадно впивал холодный воздух, и он еще настойчивее, чем голубое небо, раскинувшееся над белым миром, призывал меня обратно в жизнь.
Тут вошел брат. Он был в темном костюме и черной шляпе, которую на пороге снял.
— Добрый день! — сказал он.
В тепле палаты его очки запотели. Поэтому он остановился у двери, бережно положил шляпу на стул и принялся протирать платком стекла. Его близорукие глаза скользнули по шести койкам, не находя меня. Он смущенно улыбнулся. С тех пор как я его в последний раз видел, он не особенно изменился. Передо мной стоял человек, отмеченный вечными домашними дрязгами, пришибленный, потрепанный жизнью и больше не ожидавший от судьбы ничего хорошего.
Читать дальше