— Вот именно, — поддерживает меня Молодцов. — Иван Федоров и освоил! Тамбовский, говорят, мужик, — улыбается он.
— Пра-авильно! — Феликс спускает ноги на пол и нашаривает валенки. — Я об этом и толкую! Я толкую о том, что болванов, которые скулят, что у нас дорогие и плохие магазины — не полная чаша, надо сажать за парты и класть перед ними учебник истории.
Феликс находит свой портфель и достает из него томик Соловьева.
— Ведь наш с Тимофеем дед родился еще при крепостном праве! — Он листает книгу. — Подумать только! Два поколения назад рабство на Руси было закреплено законом. Лучины жгли! С голоду мерли!
Феликс говорил чистую правду. В послужном списке деда-химика, который хранится в семейной шкатулке, указан год его рождения — 1860-й.
По нынешним временам, в нашем роду сплошные аномалии. Моя мать родилась, когда ее отцу было 47. Я — когда матери шел 43-й.
Да, два поколения назад еще было крепостное право. Доживали свой век бунтари-декабристы, и в Симбирске еще не родился Владимир Ульянов. Интересная штука история.
— Сейчас я найду, как европейцы русских послов в хлевах размещали, — обещает Феликс. — Чтобы вы не очень задавались нашим прошлым. А то кое-кто думает, что мы всегда ходили в ботинках, пользовались электричеством и облегчали нос посредством платка. Сейчас вы увидите, как жили наши предки…
— И перестанем удивляться, почему скороходовская обувь до сих пор напоминает колодки, — вставляю я.
— А в грузинском чае попадаются палки! — улыбается Молодцов.
Феликс откладывает книгу, и мы вспоминаем, как несколько лет назад он выбрал из пачки чая прутики и палки и послал их директору чаеводческого колхоза с припиской: «Это что, чай, да? Обижаешь, дорогой…» И написал свою фамилию и адрес без всяких пояснений. Вскоре ему прислали бандероль с отменным сортовым чаем, испуганными извинениями и приглашением в гости. Чаеводческий начальник обещал теплый прием и уверял, что самым строгим образом взыщет с халтурщиков.
Феликс никогда не стыдился доверять свои мысли и чувства бумаге. А также обнародовать их. Во время Карибского кризиса он отбил в Москву телеграмму: «Борода и рубашка есть, прошу направить добровольцем на Кубу». Через несколько дней Феликса вызвали в военкомат и мягко попросили не давать больше подобных телеграмм: пусть он не волнуется — дела обстоят не так плохо, чтобы посылать добровольцев.
— Да… — блестит глазами Феликс, — что было, то было. А рубашка у меня в самом деле была: черная, с погончиками, как у Фиделя. Мать сшила…
И я вдруг вспоминаю ту рубашку, Феликса с бородой, мать за швейной машинкой «Зингер» — она шьет мне такую же, с погончиками рубашку, а я хожу по комнате и волнуюсь, что может получиться хуже, чем у старшего брата, или зеленый репс материнской блузки плохо выкрасится в черный.
А потом я в этой рубашке вместе с приятелями протискиваюсь сквозь густую толпу на Суворовском проспекте, чтобы ближе оказаться к проезжей части, где два парня пишут мелом на асфальте: «Вива Куба! Вива Фидель!» И милиционеры в синих еще мундирах с улыбками косятся на них и поторапливают: «Живее, живее! Восклицательный знак побольше!» И нестерпимое желание увидеть мужественную улыбку Фиделя, прокричать что-нибудь как можно громче, чтобы он заметил тебя в толпе, заметил твою рубашку, кивнул бы и понял, какие у него есть друзья. С такими не пропадешь.
И тяжелое чувство досады в поредевшей толпе, когда объявили, что Фидель уже проехал другим маршрутом, и со стороны Невского цепочкой поползли темно-синие троллейбусы…
Мне было тогда лет двенадцать, Феликсу — к тридцати, и он говорил, что станет брать меня в свои компании при условии, что я смогу спокойно отжаться тридцать раз от пола и двадцать раз присесть на каждой ноге. Как он.
И я по утрам и вечерам до дрожи в локтях отжимался от пахнущего мастикой пола, считая сдавленным голосом: «…пятнадцать… шестнадцать…» Потом я отлеживался на шелковистом прохладном паркете и старался не прозевать мягкие шаги матери в коридоре — чтобы она не застала меня в цыплячьей бессильности и не огорчалась. «Ну, сколько сегодня? — спрашивала мать, когда я, сдерживая дыхание, шел мимо нее в ванную. — Продвигается? Быстренько умывайся и иди завтракать, я уже суп погрела». Мать старалась придерживаться традиции, заведенной в доме ее отца: «Завтрак съешь сам, обед раздели с товарищем, а ужин отдай врагу». Были у нее и другие твердые заповеди.
Я подчистую съедал завтрак, дважды в день пил вонючие пивные дрожжи, чтобы набрать вес, тайком от матери выпячивал на ночь нижнюю челюсть, стискивал зубы и заматывал голову, как при флюсе, полотенцем, чтобы иметь волевой подбородок и характер, но утром обнаруживал подбородок съехавшим на прежнее место, а локти все так же начинали дрожать на десятом отжиме от пола.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу