Сначала это были снежинки, порхавшие в воздухе и почти незаметные, но вскоре ветер усилился, снег пошел гуще – струями, а потом и вовсе началась настоящая красная метель, которая с подвыванием понеслась по улицам и площадям великого города, города высокого и сильного, запуржило, снег летел, слепя прохожих, собираясь в сугробы, гремя подоконниками и завывая в трубах, и не прошло и получаса, как все вокруг превратилось в клокочущее багровое месиво, это было снегопреставление, в коловращении которого утонули башни и дома, мосты и церкви, и уже не могли двигаться ни машины, ни звери, ни люди, ошалело жавшиеся к стенам или в ужасе бежавшие в поисках защиты, укрытия, убежища – прочь! прочь! прочь от этого снега, из этого крушащего все на своих путях урагана, погрузившего все и вся в бурлящую кровавую тьму, словно вдруг безжалостный Господь в наказание за неискупимые грехи наши обрушил на нас всю свою любовь и махом вскрыл содрогавшееся в конвульсиях чудовищное сердце мира, и город, и люди вдруг оказались в самых мрачных теснинах этого огромного сердца, среди лохмотьев кровоточащей плоти, оборванных артерий и вен, в чавкающем водовороте огненной лавы, – снег над Кремлем и Лубянкой, снег над Крымским мостом и Неглинкой, снег над Плющихой и Палихой, снег над реками и парками, над колокольнями и мостами – красный снег ни с того ни с сего, бессмысленный, как жертва Иисусова, и вызывающий, как Воскресенье Христово, – снег! снег! снег! – умопомрачительный снег, поражающий душу снег, грубо пленяющий ее, захватывающий, насилующий, леденящий, убийственный – и неостановимый, о Боже, неостановимый, как будто это и не творение Твое, но сам хаос – вне времени и без пощады…
Красный снег завалил Москву по ручку двери.
– Знаешь, – сказала однажды Ида, – а я ведь долго не могла вспомнить, какого цвета были у него волосы, высок ли он ростом или не очень… глаза – глаза помнила… голубые, как у слепого кота… а больше ничего… целый год я провела как во сне… только много лет спустя вдруг вспомнила: господи, да он же был лысый! То есть нет… он брил голову… тогда многие военные брили голову, и он брил… маршал Конев брил голову… у него был такой красивый череп…
Одиннадцать месяцев она прожила с генералом Холупьевым, и эти одиннадцать месяцев были упоением, безумием, сном. Эти дни, недели, месяцы были вспышкой, остановившимся кинокадром. Вспоминались движения рук и губ, поворот головы, голос… голос отдавался в памяти, а слов не разобрать… о чем они тогда говорили – этого она почти не помнила… одиннадцать месяцев – фейерверки в ночном небе, танец босиком, губы, ловящие лепестки роз, влажное тело, горячечный шепот… и только со временем, через годы, когда эта магма стала постепенно остывать, образуя причудливые фигуры, в ее памяти стали всплывать фразы, диалоги, события…
По ее дневниковым записям трудно восстановить события того времени. Она много читала – толстые журналы, книги, увлеклась Лоркой: в дневнике немало выписок из «Йермы», часто бывала в кино («Какую же дрянь снял Ромм!», «Откуда взялся этот дивный Калатозов?», «Сестра моя Кабирия», «Тошнотворная индийская пародия на Чаплина» – это, видимо, о Радже Капуре), снова и снова возвращалась к «Чайке»…
Кабо нашел ей работу в Москве. На Киностудии Горького Ида участвовала в дубляже иностранных фильмов, ее волшебным гнусавым голосом заговорили Марлен Дитрих, Грета Гарбо, Лилиан Гиш, Бетт Дэвис, Эмма Граматика. Платили за это немного, но Ида радовалась возможности вернуться в большое искусство – хотя бы через черный ход.
Дорога в Москву занимала много времени: рейсовые автобусы тогда в Чудов не ходили. Ида вставала чуть свет и шла пешком в Кандаурово, где можно было поймать попутку.
Иногда сеансы в студии звукозаписи заканчивались поздно, и тогда Ида ехала на дачу к Кабо.
Лизанька родила крепкого мальчика, которого назвали Артемом. Она развесила всюду шторы и занавески, разложила ковры и коврики, и дом приобрел уют, хотя и несколько мещанский. Располневшая и похорошевшая Лизанька с удовольствием играла роль хлебосольной хозяйки, почти что настоящей жены профессора театрального института. Она даже научилась печатать на машинке и по утрам, когда все еще спали, отстукивала на веранде рукописи Кабо, которого больше не называла «папочкой», а только Константином Борисовичем. На ножки рояля, стоявшего в гостиной, Лизанька надела чехлы, чтобы у гостей не возникало непристойных ассоциаций с женскими ногами.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу