Чему же я завидовал? А завидовал вот той именно свободе, которую не дадут нам никакие власти, никакие вожди, никакие установления и постановления, никакие конституции, — завидовал свободе, тобой самим обретенной, твоим личным мужеством завоеванной и поэтому особенно прочной и особенно сладкой.
46
Вот еще одно неизгладимое видение.
Однажды, очень давно, вероятно в самые первые послевоенные годы, я стоял раннюю обедню в Троицком соборе Александро-Невской лавры. Было это или на Страстной неделе перед поздней Пасхой, а может быть, и на Троицу, в престольный тамошний праздник. Не достояв почему-то службу, я выходил из боковых, южных дверей собора, из его душного голубоватого полумрака на солнце и зелень, а навстречу мне, пересекая наискось двор или переулок, быстро и бодро шли, спешили в собор два молодых священника или семинариста. Оба — в серых подрясниках, оба высокие, с румянцем на щеках и оба такие молодые, веселые, счастливые, чистые … И так они оживленно и увлеченно о чем-то говорили, как могут говорить между собой только очень близкие друзья и только в самой ранней молодости. Я глянул на них и внутренне ахнул, и это «ах!» до сих пор живет, звенит, вибрирует во мне… В нем, в этом «ах!» — и восторг, и любованье, и удивление, и — зависть. К чему же? А вот к этой ничем не омраченной радости, к ангельской чистоте душ этих баскетболистов в подрясниках, шагающих натощак (да, непременно натощак) после утренней молитвы у себя в семинарии к поздней обедне — или на сослужение, или читать часы, или исполнять что-то другое по указанию своих церковных пастырей, но при этом — а это-то и есть главное! — по велению собственной души!
Чувствую, что написал обо всем этом как-то очень уж громко. Но ведь и в самом деле это видение, длившееся несколько секунд, навсегда запечатлелось в моей памяти. И навсегда останется это чувство восторга и зависти. А завидовал я и в этом случае — раскованности, духовной чистоте, легкости дыхания, полной внутренней свободе этих молодых людей, вчерашних учеников советской школы.
47
Выше я писал о выступлении по радио какого-то американского пастора, говорившего о «религиозном возрождении в России». Сейчас нашел у себя на столе точную запись того, что он тогда сказал:
«В государствах, где власть против веры, — религия более чистая».
Это очень верно подмечено и очень точно выражено. Однако неужели, чтобы сохранить чистоту веры, нужно непременно уходить в катакомбы или жить под постоянно занесенным над тобой топором? Не думаю, чтобы эти крайности были непременным условием сохранения чистоты веры. Но независимость церкви от государства, каким бы оно, это государство, ни было, полная, надежно гарантированная автономия церкви — без этого условия сохранение чистоты ставится под угрозу.
Между прочим, на том же клочке бумаги, где я записал слова американского пастыря, приведена и другая цитата из его выступления. Он сказал:
«Обратили меня в христианство Достоевский и Толстой».
Соседство этих двух имен вызвало у меня сначала удивление, а потом мелькнула и прояснилась мысль о чем-то очень удачно сочетающемся: критика церкви и апология…
Нет, разумеется, ни катакомб, ни топора, ни гулагов, ни Освенцима не надо, избави Боже, а вот наличие равноправной оппозиции, достойной (а не заушательской) критики — было бы церкви на пользу. Как полезна во всяком деле всякая оппозиция и всякая доброжелательная критика.
Автономия церкви, и при этом не только православной. Равноправие церквей, вероучений и тех верующих людей, кого несколько высокомерно именуют сектантами… Да, мы, православные христиане, молимся за воссоединение церквей. Но в исторически обозримом будущем такое воссоединение не предвидится. Пока что речь может идти о дружеской, братской помощи и дружеской же критике. Но прежде всего — помощи. Потому что в упоминаемый исторически обозримый период главное зло и первейшая опасность, угрожающие человечеству, — это атеистическое государство, ничем не сдерживаемое воинствующее безбожие, крайние проявления которого мы видим (вернее, слышим о них) в какой-нибудь Албании или в Кампучии…
48
Две ночи подряд видел сны, связанные с церковью. Первый сон оставил осадок дурной, огорчительный, стыдный. Стою будто бы в толпе причастников, и вдруг появляется пьяный парень с каким-то белым маленьким стаканчиком и требует, чтобы ему налили — из Чаши. Я его хватаю за шиворот, что-то кричу, выталкиваю, бросаю даже, кажется, на пол. И молодой священник с Чашей в руке тоже говорит что-то нехристианское, что-то вроде: «А ну, дай, дай ему…»
Читать дальше