(И. Бродский, «Осенний крик ястреба»)
1
Осенний сумрак заползал в Зал-и-Вал — так теперь прозывался былой Столовый Чертог. Сквозняки, позевывая, кочевали по невеселым нынче коридорам Гранатового Дворца, с известных пор — городского раввината. Роскошные пирушки, пышные клюшки с пунцовым румянцем, вольное чтение по зернышку — славное прошлое, шумное минувшее — все в итоге накрылось белым талесом, свернулось в свиток, обернулось пыльным эхом, обросло мхом, покрылось пушистой плесенью. Вместо громыхающего хохота выпивох и заливистого визга сисястых саский — дряхлое «Ох-хо-хо» ицхаковых басен, как он в лес кого-то поволок, и скрип дверцы шкафа-арона — Плеснь Плесеней.
За господином И. что-то никак не приходили. За время обитания в БВР он побывал уже в шкуре Вреда (процесс превращения), исправительно отмучился Стражем (семь шкур!..), замкнуто настрадался Стольником (рассолу, шкурехи!) — а свята Мудрость не снизошла пока.
После разгрома банды «Уходящих Домой» его доставили в перевязочную, где торжественно, без хихиканья, вручили расшитую серебром перевязь с бантами — знак Приближения. Милостиво сосватали служить в Гранатовый Раввинат — пристроили помощником-размышляющим Шестого Постсоветника, обещав в награду еще золотой жетон за труды. Увидим, глядь. И так голова кругом идет. Жить оставили в прежней каморке на медные деньги, отобрав, правда, книжки и заменив их вавилонским многопудьем Книги — нету башен краше Раши!
Он сидел теперь с утра до сумерек, обряженный в траурной расцветки лапсердачную пару, длинными полами которой оказалось очень удобно протирать свои пыльные разношенные башмаки, а на башке имея сложное сооружение, многочекушечное, как колымосковская ивашка — сначала на макушке черная шелковая кипа, ее покрывает угольного отлива шляпа, а сверху нахлобучен шахорный малахай — одно слово, послал Бог на шапку! — сидел на тяжелом мореного мирта стуле с высокой резной спинкой, оставшемся от стихшего Чертога — стулом можно было в случае чего мужественно жахнуть по кумполу — сидел возле дверей в переставший быть слитным, разбитый на клерковы клетушки Зал-и-Вал — задом не елозил, тазом не егозил, сидел твердо, рассудочно, размышлял колко — коль уж раз размышляющий, мрачно покручивая отросшие прилично пейсы, хмуро поглядывая на просительно заглядывающих в глаза посетителей — раздраженно учил приходящие с улицы яйца с курицами задуматься, одуматься, подумать головенкой, а не обувкой (совал под нос свой тупоносый ботинок), о расщепляющих реальность бесчисленных последствиях послушания совету. Грядущие обузы, зуболишенья… Надо признаться — в рот смотрели, тварюшки!
Оборотившись из секулярного бессребреника-стольника в секущего фишку служку, он теперь нередко с прищуром пялился в потолок, приблизительное небо — искал знаки в морщинах побелки, отлавливал нюансы и периодически, встав к Ерусалиму передом, к Влесу ягодом, пристойно, чуть завывая, произносил нараспев: «ШИАЭАЭ!», словно тешил знаем кого.
«Увы, прошлое пошло на слом. Запустение, увядание, бунение, как бормотал бы Ялла Бо, луна красна — то месячные ночи, едет осень на пегом элуле, отъезд надежд, облезлость, кундалинька, оседлый сплин пронизывает межкопчиковый кряж, вливаясь сквозь бреши в отдушины», — размышлял И., смур и задумчив.
Он тронно восседал в Преддверье на своем стуле, рядом помещался хороших габаритов короб для «хлебов предложений», над коробом висел исчерканный пометками календарь с нравоучительной картинкой — кушающий человек в строгом костюме с галстуком, оторвавшись от бифштекса, красноречиво вскинул ладонь, отказываясь от подносимой рюмки: «Наш ребе не разрешает пить лишнего!»
Нынче у них-нас, пархов, входили чередой осенние праздники: Малый Новый год — закатившийся за хроносову подкладку грош ха-Шана, потом шел Ссудный День — подсчет грехов с процентами и записью в реестр судеб, когда каждый сукин кот обязан порядочно наплакать (и тогда есть шанс, что не лишат мозговой сметанки), затем грядут Дарованные Кущи, по-нашему смешно, суккот — период сиденья в шалаше и обдумыванья дальнейших облапошиваний. И все это время тащат и тащат к подножью стула подношения. Тырят, ибо «тырить» на староорусском — парадокс-с! — значит «нести». Послушно волокут откормленных индюшек — те истошно кричат и потешно бьют связанными крыльями, грохаются мешки с орехами, фляг гром с домашним пойлом, по новогодью доносят мед с ароматными яблоками, чтоб пахло хорошо, а не прежне. Индюшки тянут в разные стороны и ногами дерутся, что твои левиты-страусы, орехи старые, червивые — иногда оттуда сразу махаон вылетает, мед давеча засахарился, яблоки окислились намедни, пойло выдохлось — а эти чучела все всучают! Да с поклонами в пояс, с пожеланиями: «Хорошей записи вам!» А я стерт. Имя мое по букве стирали, глинянно кроша отламывали, трубно проглатывали, оттирали от Мудрости — и осталось просто И. Безродный допотопный Пощипай. Так размышлял И., служка-бедолажка. Изловчился, попал в консисторию — вот и сиди тут, выставлен за дверь, перебирай бумажки, встречай посетителей-замарашек — в массе своей тяжелых психопатов, — сбивай истерику, обламывай заморочки, разъясняй, с какого конца в начале надо редьку есть, заповеди загибай пальцами: «Это неприлично, негигиенично, вам говорят…» Называется, наградили. И. с отвращением оттопырил мизинцем расшитую перевязь, щелкнул, как подтяжками, — да в душу нагадили! Вот спасибо, вот одолжили! Расстарались! Возвеличили!
Читать дальше