«…И ведь всегда можно заранее предугадать, какую реакцию окружающих вызовут те или иные твои слова и действия. Существуют определенные стереотипы поведения для любой из категорий солдат. Хочешь высоко котироваться — придерживайся нужных для этого правил. И все дела. Казалось бы, все очень просто. Любой человек может стать кем угодно — от папы римского до какого-нибудь нищего с паперти, — главное, в совершенстве представлять себе, какой стереотип поведения тебе нужен. Вообще-то, люди — редкие придурки. Считается, что главный орган чувств — глаза. Ан нет: если один и тот же человек в разных ситуациях будет придерживаться разных стереотипов поведения, одни будут принимать его за простого советского инженера, другие — за водителя троллейбуса Симферополь-Ялта, а третьи — черт его знает! — за космонавта Комарова, что ли. Но в самый ответственный момент оказывается, что не так это все просто, нет, что-то не пускает, что-то мешает, какое-то свое „я“, цельное и однопрофильное, олицетворенное гордое несовершенство со всеми своими комплексами, эмоциями и слабостями, и, наверное, никогда от этого не избавиться. По крайней мере, в нынешней жизни. Разве только раздобудешь где-нибудь средство Макропулоса, чтобы, возрождаясь снова и снова, сделаться мудрее…»
Щуплый дух с бледным веснушчатым лицом торопливо строчил период за периодом где-то в середине своей общей тетради. Он почти не делал пауз для того, чтобы обдумать следующий абзац. Мысли лились из него на бумагу легко и свободно: так же легко и свободно, как ты «выстреливаешь» в перебранке что-нибудь такое, что часто до этого бормотал себе под нос только в каком-нибудь укромном уголке.
В коридоре за дверью послышался едва уловимый — на грани человеческого восприятия — шорох. Рука писавшего замерла. Его глаза поднялись от тетради и, расширившись от страха, уставились на дверь. В следующий миг он бесшумно метнулся к выключателю, погасил свет и замер, прислушиваясь. Через несколько минут гробовой тишины он немного расслабился, снова включил свет и вернулся за стол. Тонкие, давно не мытые пальцы с грязными ногтями обхватили шариковую ручку с обгрызенным колпачком, замерли на мгновение над бумагой и торопливо вывели с новой строки:
«Здесь царит страх. Мы пьем его, мы мочимся им, мы купаемся в нем, как саламандры в огне. Здесь все чего-то боятся. Не опасаются, не допускают вероятность чего-то неприятного, а боятся до дрожи в коленках. До — как писал Джойс — жима в яйцах…»
Он почесал ручкой переносицу, поморщился и продолжил:
«Сартр был бы в полнейшем восторге: у нас здесь абсолютный, тотальный экзистенциализм — каждый может сделать с каждым все, что ему заблагорассудится. Правда, потом и с ним следующий „каждый“ тоже может сделать все что угодно. Но человек с мало-мальскими мозгами неизбежно проигрывает противоборство с каким-нибудь армейским стюпидом, и прежде всего из-за того, что тот начисто лишен воображения, а следовательно, никогда не задумывается о последствиях своих действий».
Он уронил на столешницу ручку, неторопливо вытащил из ящика стола слегка зачерствевший кусок хлеба и несколько захватанных кубиков рафинада и, задумчиво уставившись перед собой невидящими глазами, съел все это. Потом нервно схватил ручку и коряво, на одном дыхании, черкнул: «Господи, умоляю, забери меня отсюда». Забыв поставить восклицательный знак, он захлопнул тетрадь, на обложке которой было аккуратно выведено «Shahoff's army daybook» ["Армейский дневник Шахова» (англ.).], и забросил ее в самый нижний ящик стола.
За окном была полная темень. В этой части здания под высокими сводами повисла густая, почти физически ощутимая тишина, такая, которая давит на барабанные перепонки, стучит в висках и виснет на веках. На стенных часах — полтретьего ночи. Он вытащил из-под покрывающего столешницу оргстекла мятый календарик с Аллой Пугачевой, мрачно глянул на него и крест-накрест вычеркнул еще один день. Потом тяжело вздохнул, водворил календарик на место и поднялся. Расстелив под батареей пару старых бушлатов, он приспособил вместо подушки невесть откуда взявшуюся здесь чью-то мятую, ободранную шапку, выключил свет и улегся, укрывшись старенькой лысой шинелью без пуговиц и хлястика.
Через несколько секунд он уже спал, подтянув коленки чуть ли не к носу и запрятав между ними руки, словно гипертрофированный уродливый зародыш, уже готовый к рождению — в «рубашке», сшитой из грязной хлопчатобумажной ткани болотного цветя.
Читать дальше