«Полбутылки, — сообразила Наталья. — То есть наполовину выпито. Полупьяный».
Когда он позвонил на следующий день, она сказала: «Спасибо большое за конфеты. Свежие, вкусные!» Полупьянов пару секунд молчал, Наталья даже обеспокоилась, не разъединили ли их, закричала в трубку: «Алло, алло, вы слышите меня?» И тут его голос зазвучал снова — все такой же невозмутимый и задававший привычно бессмысленные вопросы биографического характера. То есть стало ясно, что он не собирается признаваться в совершенном. Даже вежливого «пожалуйста», или «на здоровье», или что там еще полагается в России говорить в таких случаях в ответ, даже этого он сказать не хотел. Но все-таки само умолчание было косвенным подтверждением, таким, правда, что к делу не пришьешь.
Полупьянов не сказал: какие еще конфеты, о чем вы? И при чем тут я?
Нет, ничего подобного. Вместо этого просто тишина в соответствующем месте. Как хотите, так и понимайте.
Решила Наталья проверить свою догадку. В следующий раз вклинилась в тупой анкетный разговор неожиданной фразой: «А что такого особенного в моем голосе?»
И опять случилось то же самое: Полупьянов помолчал, сделал вид, что не слышал вопроса, и невозмутимо, сухо продолжал тему Натальиных наследственных прав.
Ошибки быть не могло. Это его конфеты, его тайная записка из газетных букв, его полбутылки и его мольба про голос. Но он не хочет оставлять звуковых следов. Паранойя: а вдруг записывают?
В общем, надоело это все Наталье изрядно. И однажды она не выдержала и сказала как можно мягче: «Вы знаете, Сергей Николаевич, голос, про который вы так красиво пишете… голос этот устал произносить одно и то же в разных вариантах. Придумайте что-нибудь еще, а? Лучше всего про живопись, про постимпрессионистов, например. Или из литературы что-нибудь. Меня вот Томас Манн, например, будоражит. Или вот: 20-й концерт Моцарта давно не слышали? Редко его у нас почему-то исполняют. Ну, хоть что-нибудь новенькое, прошу вас!»
Полупьянов запнулся посреди фразы. Долго молчал, потом сухо попрощался. И больше уже не звонил.
А через пару недель Наталья обнаружила в своем почтовом ящике тщательно запечатанный пакет. А внутри — несколько тетрадей в дерматиновой обложке. Это были дневники Палыма. А при них — ни записки, ни знака еще какого-нибудь, вообще ничего.
Наталья открыла тетрадку номер один и начала читать:
«Никогда не думал, что вздумаю вести дневник. Зачем? Для чего? Для кого? Всегда было — не для кого. Но теперь вот…
Долго я лишь отмахивался от неудобства, боли, противности своего существования, как от облепивших меня слепней, отмахивался слабо, хило, бессильный инвалид, жалкий урод, в ожидании облегчения, момента, когда можно будет вытянуться, провалиться в благословенную черноту. Но вот теперь в моей жизни впервые появился смысл. Странный, наверно, но мой, собственный. Ворочаюсь по ночам и блаженно жду утра. Потому что знаю: утром я доберусь до окна и буду ждать, и наверно, дождусь — рано или поздно она выйдет из подъезда. У меня будет секунд двадцать блаженства, пока она идет по двору. Может быть, она даже остановится, чтобы поправить что-нибудь в одежде, например, или заговорит с кем-то. Пару раз за последний год случалось, что она оставалась во дворе, прямо под моим окном надолго — минут на десять, разговаривая с соседкой. И это были, конечно, невероятно счастливые дни.
Вдруг стало чего ждать, что вспоминать. Каждое ее движение, как она наклоняет голову, как смотрит, как встряхивает своими прекрасными волосами. Невыносимое желание охватывает меня — потрогать их. Это стало одержимостью, главной и единственной целью существования. Безумные планы-мечты формируются в голове: подстеречь ее в подъезде, оказаться в одном лифте, притвориться, что падаю, обхватить ее на секунду, прижаться лицом к волосам, вдохнуть ее запах… Мне стыдно, я борюсь с собой, как я посмел так с ней обращаться, так ее обидеть, оскорбить, пусть даже мысленно… Ее! Единственную во всем мире. Ненавижу себя. Грязный вонючий урод, безногий инвалид, посмешище…»
На этом Наталья остановилась. Чтение ее напрягало. С одной стороны, какая-то заумь, полубезумные ламентации, молитвенные какие-то воспевания, с другой — самобичевание после приступа сексуальной озабоченности. Влезать в голову несчастного инвалида было неприятно. И почему она должна, в конце концов, этим заниматься? Из уважения к памяти покойного? Но как-то это… чересчур! Наталья боролась с собой — не хотела допустить, чтобы раздражение переросло в брезгливость. Вот это, постановила она, было бы жестоко, даже подло. Ведь именно этого Палым, кажется, боялся больше всего. Но в таком случае не надо больше этого читать. С другой стороны, он явно хотел, чтобы она дневники прочла…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу