Тени от строений и заборов плотно ложились на землю, прохладно голубела известка на стенах мазанок и слабо шевелилась темная зелень редких карагачей на фоне густой синевы неба. Но там, в вышине, уже мельтешили огнистые искры. Еще немного, подумал он, и эта синева нальется белым, колющим глаза зноем, от которого глохнут все краски, съеденные солнечными лучами, и все покроется желто-серым пыльным налетом… На хрена?.. — сказал он себе. И тут было все: последние годы, от которых он устал, и этот приезд, и вчерашняя схватка с Карцевым, и признание его возмущающей — а если разобраться, то уже и не возмущающей — правоты, и нежелание сопротивляться ей и спорить…
Он почему-то вспомнил сидевшую от него наискосок девушку в самолете, когда он летел сюда — ее скуластенькое лицо, курносое, в частых веснушках, непривычное к устремленным на нее взглядам и смущающееся под этими взглядами, хотя все, то есть что-то около десятка пассажиров маленького АН-2, смотрели не на нее, собственно, а на букет, который она держала на коленях — несколько крупных, широко распустивших лепестки и уже заметно подвявших роз. Она обмотала колючие стебли смоченным водой платочком и сверху еще лоскутком целлофана, но это не помогло, и розы, еще недавно, возможно, в бутонах, уже были ошпарены зноем, уже сварились в удушливой жаре аэродрома, в ожидании самолета, и теперь, в пропитанном запахом бензина салончике, быстро теряли остатки своего благоухания и сочных красок. Когда самолет приземлился и все они по раскаленному от солнца трапу спустились на каменно-твердую, забывшую о дождях землю, букетик напоминал плохо скатанный тряпичный комок. А девушка еще бережней прижимала его к груди, уже садясь в перегретый автобус, который увезет их в городок, в пыльное пекло, лежащее за холмами…
Феликс подумал о надеждах и планах, с которыми ехал сюда… Куда проще было снова взяться за перевод. Милое дело. Особенно если хороший подстрочник. И договор в кармане. И срок не поджимает — есть время вработаться, войти во вкус, а не спешить, не отстукивать страницу за страницей до обалдения, не халтурить… Милое дело, перевод — это всегда верняк… Правда, тщеславие остается неудовлетворенным. Если оно еще сохранилось. Но тогда можно взяться и за что-нибудь свое. За повесть, например, с лирически-элегической интонацией. Милое дело — повесть с элегической интонацией. Например, про то, как кто-то умирает и к нему кто-то приезжает, и тут наплывом воспоминания о юности, и все это на фоне красивой, здоровой природы, символизирующей… Что-то символизирующей. Это нравится: и сердце щемит, и успокаивает… Или, если угодно, элегическая повесть с социальным оттенком: тут надо описать коммунальную кухню, дым, чад, семейные склоки, мать-одиночку с сомнительной репутацией и соседа, неудавшегося Бетховена, который тайком от жены и детей играет в кладбищенском оркестре.
Но все это понятно, в прошлом — тот дом давно снесли, на его месте — новый, многоэтажный, и герой повести (лучше от первого лица) вспоминает, отчего-то с грустью, и в сердце у него щемит — потому что и мать-одиночка, и Бетховен, в сущности, были славные люди, и почему-то еще, хотя ему все это вспоминается уже в современной, разумеется, комфортабельной квартире, среди кафеля, никеля и белой эмали, но сердце у него щемит, и у читателя тоже, и все довольны — милое дело… Или можно что-нибудь такое: честный, талантливый герой, но не очень удачливый, может быть, даже и совсем неудачливый, не умеющий к чему-то там или к кому-то приспособиться и терпящий поражение за поражением, однако не озлобившийся, не утративший веры, не желающий причинять боли хотя бы и откровенному подлецу и негодяю, чтобы, упаси господи, не уподобиться ему, не лишиться собственной чистоты. В финале он смотрит сквозь неплотно задернутую занавеску, как означенный подлец и негодяй садится в машину, чтобы ехать на симпозиум в Рио-де-Жанейро, и смотрит со скорбью, понимая, что тот навсегда потерял свою чистоту и загубил небольшой, но все-таки талант, променяв его… Словом, на что-то такое променяв. Как бы побежденный, на самом деле он выглядит победителем, потому что все-все понимает, и не поддался искушению развернуться и дать негодяю в морду, а пожалел его и посочувствовал, и ощутил даже какую-то симпатию, так как все мы люди, и никому ничто человеческое… и раз так, то пойдем и выпьем бутылочку чего-нибудь. Милое дело…
Этим-то сегодня и кончится, думал он, сворачивая у крайних домов на выложенную булыжником дорогу, — бутылкой красного портвейна, по 0,7, ничего другого тут не сыщешь, а выпить он, видно, не дурак, этот Карцев, и ему наверняка хочется что-то еще договорить, что-то понять, а мне хочется его понять, как же тут обойтись… Что за чудесные времена! Вот встреться мы лет десять назад… Десять или пятнадцать тогда бы другое дело…
Читать дальше