Но почему: посели мир и доброту в их души? Мать знает о их вчерашней драке? И кто ей рассказал? Сам Ширя? Вряд ли… Анна? Конечно, Анна! Значит, она была здесь, в этой хатке. И она тоже — «ребята», и о ней тоже молится мать…
Так могу ли я осуждать ее за это? Да и что это такое — ее религия? И религия ли это?.. Но ведь она так страстно молится…
Он попытался вспомнить что-то, относящееся к религии, к христианству, к вере. В его голове, всегда так точно все взвешивающей, точно считавшей и точно делающей итог, сейчас была каша… Маленькая открытка — репродукция картины Н. Ге «Голгофа», стоящая на материнской божнице… Потом эта же картина, но уже громадная, на стене Третьяковки… Еще «Голгофа», вернее, «Шествие на Голгофу»… Эта репродукция тоже была в наборе, но автора он не помнил… Еще какие-то картины и иконы; церковь Покрова-на-Нерли; какие-то казавшиеся сейчас глупыми цитаты из Библии и Евангелия… Собственно, ничего истинно религиозного он не знал. Все, что он знал, было не от знания предмета, а от примерного знания другой стороны — примитивного атеизма, и это знание сейчас ему только мешало.
«Религия — опиум для народа», — вспомнил он. «Религия — опиум для народа…» Он бессмысленно повторял эту фразу, как бы выискивая в ней новый, незнакомый ему смысл. Но общий смысл фразы, давно известный, бесспорный, легко скользил в той мешанине, которой была сейчас набита его голова, и только в конце фраза обретала какой-то неясный шорох. «Опиум для народа… народа…» Какого народа? Что такое народ? Он, Крашев, — народ? Ширя — народ? А его мать, бывшая комсомолка, стоящая сейчас на коленях и шепчущая странную свою молитву, — тоже народ? И вдруг он понял, отчего этот неясный шорох…
В той чудовищной мешанине чувств, понятий, знаний, которыми была полна его голова и которые были опытом всей его жизни и опытом жизни и смерти многих других людей, в этом изменчивом море надежд и разочарований он ясно и понятно увидел, что есть нечто такое, что всегда точно и надежно. И увидел он это настолько ясно, что, несмотря на следствие из этого, а оно было тяжким для него, ему сделалось чуточку легче. Он вдруг понял, что народ — это его мать… И что его отец, добрый Водолаз, его дочь Анна, Ксения — все это тоже народ, а вот он, Крашев, нет, он — не народ. И именно поэтому он не может осудить мать за то, что она молится. И теперь уже он не может судить Водолаза за его излишнюю доброту, а Анну за то, что она не приехала в Москву.
И мать, непонятно зачем построившая новый дом, и Водолаз, всю жизнь рисовавший детские акварели, и Анна, решившая остаться в городке, — все они жили и живут по другим, непонятным, а теперь уже чуточку понятным ему законам — народным законам.
А он? По каким и чьим законам жил он? По каким законам и почему он выгнал тогда, в Коми, еще пятерых студентов? Выгнал из отряда, когда до конца работы оставались считанные дни…
…Жора, одессит Жора, которого Крашев в душе уже тихонько презирал, и в тот раз оказался прав — никаких препятствий страшноватый Бацилла больше не чинил. Наоборот, он как бы помогал им. Он не только оставлял дверки кабины незапертыми, но и каждый вечер подгонял экскаватор к траншее. Правда, таких вечеров было всего два, а на третий они с Жорой ходили вдоль откопанных траншей, осматривали уже проверенные и испытанные плети, выложенные колодцы, прикидывали, как будут засыпать эти траншеи — тем же «Беларусем» или же попробовать пригнать работавший на котельной более мощный С-100.
У него уже появилась привычка — вечером, после ужина, походить по школе, заглянуть в две-три комнаты, поговорить со студентами о чем-то другом, не связанном с работой: интересной статье в газете, новой книге или спортивных результатах. И хотя он замечал, что, разговаривая о другом, продолжает думать о насущном, о том, что надо зайти на кухню, узнать о продуктах, выяснить, хорошо ли работают дежурные, Крашев не прерывал эти обходы — они стали как бы итогом прожитого дня.
В тот вечер он зашел в комнату, где жили пятеро. Сейчас это была бригада, и бригадиром в ней был студент-женатик. Вначале второго курса тот перешел на заочный факультет, и Крашев давно позабыл его фамилию…
Двое играли в шахматы, трое туманными взорами скользили по доске. Иногда один из неиграющих, тыча пальцем в доску, показывал ход. Остальные шикали на него, спорили, затихали и опять блуждали взглядом по доске и фигурам.
Стулья и табурет были заняты, и он, махнув рукой — все одно скоро разбирать, — сел на ближнюю к шахматистам заправленную кровать.
Читать дальше