Много позже я узнал и конец этой истории. У односельчанина, с которым сидел отец, были сыновья. В пятьдесят шестом это были уже большие, солидные мужики. Я их помню. Они узнали, что отец их в лагерях где-то сгинул. Это им сказали. Но они не знали, кто донес на их отца, и они пришли к нам. Мой отец рассказал им про соседа. Сосед уже был стар, одинок и плохо ходил. Они пришли к нему. Тот сидел в горнице. Сени от горницы отделял высокий порог. Сыновья спросили его, и тот во всем признался. Они взяли его за руки, за ноги, несколько раз ударили задницей о высокий порог и ушли. Потом они продали отцовский дом, в котором жили, и уехали неизвестно куда. Сосед ничего никому не сказал. Месяца через три у него отнялись ноги, а через полгода он умер. Мой отец его похоронил…
Старик и Крашев долго молчали.
— И что же, — наконец спросил Крашев, — вы считаете, ничего нельзя поправить?
— Ну, что вы, — рассмеялся Старик. — Время бежит — жизнь не остановишь. Объективно она становится лучше. Но многое надо сделать. Очень многое. И самое главное — надо осознать себя, понять себя, свою суть; научиться уважать себя, свою подлинность; унять в себе триумф по поводу того, что мы ухватили жар-птицу; понять, что это далеко не все — надо работать; надо покончить с нашим плебейством, с изобретением вождей, призванием кумиров и «отцов народов»; надо, чтобы «слуги народа» и были слугами народа. Надо покончить с единомыслием и единовластием. Прийти к настоящему, реальному самоуправлению. Понять, что подлинная демократия — это не только свобода, но и громадная ответственность каждого. Человек должен перестать быть рабом другого человека или рабом собственной подлости… Впрочем, все это слова, слова, слова, а следовательно, банальности. Главное и самое тяжкое, чтобы все это стало делом, жизнью…
Глава 17
К вечеру позвонила жена.
— Я останусь у матери, — сказала она. — Что-то ей одиноко. Поцелуй за меня сына…
Да, наверное, сейчас, когда сын, учившийся в одном из московских военных училищ, уже не жил с бабушкой, той было особенно одиноко. Но это была не вся правда. Полная правда состояла в том, что жена осталась у матери, чтобы еще и еще раз обсудить условия обмена… Мир в ее сознании был хорош, понятен, объясним. В нем не было загадок, трагедий. А уж тем более слез и крови. Были сложности, и жена успешно их преодолевала.
После разговора со Стариком, вернувшись домой, он не позвонил ни в министерство, ни в Главк. Нашел старый, тяжелый, подаренный Водолазом морской бинокль и долго разглядывал из окна спальни раскрашенного Гулливера. Тот, улыбаясь, делал свое дело: меж широко расставленных ног, одетых в яркие гетры, пропускал в свою страну маленьких, счастливых человечков, оставляя других — повыше — за низким зеленым забором…
Сын пришел поздно вечером. Скинул китель и брюки. Надел спортивное трико, в котором сегодня гулял Крашев, достал из «дипломата» журналы, бросил их на низенький столик и, вытянувшись в стоящем рядом кресле, стал читать.
— Мать не приедет. Останется ночевать у бабушки, — сказал Крашев. — Тебя велела поцеловать за нее…
Сын кивнул, соглашаясь со всем и продолжая читать. Крашев украдкой оглядывал его. Сын был похож на него. Он не был ни выше, ни стройнее, но Крашев чувствовал, что сын внешне привлекательнее его. В его уверенной речи, поведении, жестах, короткой, но тщательно исполненной прическе присутствовал внутренний привычный лоск. Главное — в нем была безраздельная уверенность в себе, в родителях, в училище, которое он оканчивал, в командирах и преподавателях, в своей предстоящей службе и своем будущем.
«Странно, почему он так во всем уверен? — думал Крашев, продолжая разглядывать сына. — Наверное, и я в молодости производил впечатление уверенного человека. Но это было только внешне. Внутри себя я не был уверен ни в чем. Окончив школу, я все еще колебался: куда поступать? Уже учась, я не был уверен: доучусь ли? У меня не было ни средств, ни времени, ни сил. Хорошо, что я встретил Жору Гробовского и заработал деньги. Но мог и не встретить. Я не знал, что мне делать после окончания института, и только случайность привела меня на Урал… Наверное, я бы смог стать неплохим офицером, но почему-то никогда не думал об этом. Отчего? Оттого, что отец мой умер от войны? Или от вида покалеченного войной Водолаза? От рассказов Ксении и ее странных фраз? А может, просто испугался взрыва мин в костре, когда лежал под старой грушей, укрыв своим телом вырывающегося друга детства — Ваську Ширяева?.. А мой сын совсем другое дело. Стать военным он решил, наверное, еще лет в шесть, когда бегал от одного торпедного катера к другому — на Малой Земле, в Новороссийске… И стал им. Ему осталось совсем немного. По существу, он уже офицер. Что же… Защитник — благое дело… Он уверен в себе и окружающем мире, силен, быстр, умен, ухожен, даже изящен. У него хорошие оценки, и, похоже, он отлично знает свое дело. Из него выйдет блестящий, как говаривали раньше, офицер. Отчего же я смотрю на него? Чем недоволен? Есть ли в нем то, что было в моем отце, Водолазе и есть в моей матери? Передалось ли ему то, о чем я и сам забыл, и только Старик напомнил мне об этом? Я плохо, очень плохо помню это ощущение… Строящийся небольшой, двухэтажный, из синюшного шлакоблока дом, и мать, по тонкому, дрожащему трапу толкающая наверх тяжелую тачку волнующегося раствора… Потом я все забыл, и Ксения, несчастная Ксения, у которой война отняла здоровье, молодость, простое человеческое счастье, меня раздражала… Смешил своими детскими акварелями Водолаз… Смог ли я, все позабывший, передать это своему сыну? Слышал ли он эти слова: доброта, милосердие, сострадание? От кого? От бабушки, «сплавившей» дедушку в ЛТП? От матери — энергичной, деятельной, но никогда, ни к кому не проявляющей искренних чувств, вернее, не имеющей таких чувств и не связывающей себя никакими внутренними узами?..»
Читать дальше