— Какие у меня могут быть счеты ко времени, а уж тем более к Сталину? Между мной и вами, — Старик посмотрел на Крашева, — лет двадцать, но как мы уже не понимаем друг друга. Не говорю лично о вас… Ваше поколение умно, здорово, сильно, деловито — оно ушло вперед от нас, так и должно быть. Что же касается души, нравственности… Иной раз мне кажется: тут вы ушли куда-то вбок. И движетесь в тупик. Поверьте, говорю не только о вас, да и совсем не о вас, скорее, о своих детях: они деловиты, умны и все же — в каком-то нравственном тупике. Мы голодали, воевали, строили и были едины в этом. Но нравственно мы были разные. Среди нас были и святые и грешные. Ваша нравственность — едина!
— Мы все грешники! — усмехнулся Крашев.
— Нет, — серьезно сказал Старик. — Чтобы быть святым или грешным, нужна вера. В вас ее нет, и нравственность, мораль ваша, — гибкая и мягкая, как резина. Она любая, на любой вкус, а если по большому счету, то никакая. Я не обвиняю, я понимаю и говорю: это все оттуда, из нашего времени. Но то, что случилось у нас, в нашем времени, применительно к каждому из нас, еще не стало системой. Это было непосредственно. Поэтому кто-то был святым, жертвой, кто-то — грешником. На вас уже влияла система. Адекватно, как говорят ученые мужи, опосредованно. Поэтому ваша мораль — никакая. Может быть моралью тирана, может — моралью раба, в зависимости от обстоятельств. Вот поэтому мы не понимаем друг друга. Поэтому я для вас верующий, пацифист, жертва сталинизма и так далее. Да, среди нас многие стали жертвами физическими, вы сплошь — моральные жертвы. Что же касается меня лично… В общем-то это уже совсем другая история, и в том потоке слез и крови, которые я тут изобразил, история совсем незаметная. Собственно, крови нет никакой. Почти никакой, — усмехнулся Старик. — Одни слезы. А если уж совсем точно, то это маленькая, очень маленькая, почти незаметная соленая слезинка. Это совсем иной рассказ. Но его сила в том, что это правда. Если раньше — читанное, пересказанное, додуманное, то это маленький, горький кусочек абсолютной правды.
Старик помолчал.
— Речь о моем отце, — начал он. — Мы жили тогда под Горьким, в селе, рядом с большой железнодорожной станцией. Отец работал машинистом. Было это в тридцать седьмом году. Я уже был взрослым и все хорошо помню. В конце лета отца забрали в районное НКВД, а потом перевели в областное. Его обвинили в том, что он назвал Сталина подлецом. От обвинения отец отказался. В Горьковском НКВД следователь показал отцу листок — донос нашего соседа. Следователь грозился расстрелять, кричал, чтобы отец признался. Отец не признавался. Тогда его стали бить.
Старик опять помолчал.
— Рассказал мне все это отец в пятьдесят шестом году, — продолжал он. — А до этого боялся. Даже после того, как расстреляли Берию… Вот как шел допрос. Обычно было пять человек. Двое стояло у дверей. Двое — рядом с сидящим на стуле отцом. Следователь доставал револьвер, клал его на стол и вел допрос. У стоявших рядом с отцом в руках были дубинки. Дубинки были деревянные и обтянуты резиной. Дубинками били по голове. Отец защищал голову руками. Били по пальцам. Под ногти пальцев загоняли шило.
Так велось в течение трех месяцев. Отец отрицал, что называл Сталина подлецом. Он сидел в одиночке, а потом его перевели в общую камеру. В камере отец встретил односельчанина. И на него написал наш сосед. Потом их разлучили. Больше ни отец, ни кто иной его не видел. В их село он не вернулся никогда…
Отца забрали в конце августа. На нем была летняя железнодорожная форма. Вернулся зимой… В той же летней форме. Домой заходить не стал. Попросил мать дать ему другую одежду и ушел в баню. Он был весь вшивый, обмороженный и очень больной.
Отцу дали месяц отпуска. Через день он ходил в баню — парил пальцы рук. Они были перебиты, распухли и не гнулись.
Отца во всем восстановили. Он был членом партии, ему вернули партийный билет. В пятьдесят шестом году он рассказал мне, что не хотел восстанавливаться в партии, но кто-то из знакомых подсказал ему, что если он не восстановится, то его опять заберут, и отец восстановился. «Правда, — сказал отец, — партийный билет теперь я ношу не на груди, во внутреннем кармане пиджака, а в заднем, в брюках».
Я много раз спрашивал отца, называл ли он Сталина подлецом. «Нет, — говорил отец, — не называл». Да и зачем ему было называть? Отец был из деревни. Советская власть дала ему все: образование, специальность, хороший заработок. Он получал паек и форму. У нас был большой рубленый дом. Мы жили хорошо по тем временам.
Читать дальше