«Мне не нужно было этого делать». Он опустился на стул. «Мне не нужно было этого делать!» — скулил он и, пытаясь взять пальцами сигарету, все дальше отодвигал от себя пачку. К. дал ему в конце концов свою сигарету. Тут начался театр.
«Ты знаешь, что значит друг? — спрашивал А. Я подставил ему левую руку, он положил на нее свою, словно я мог убежать от этого вопроса. — Вот с ним у меня проблемы, с моим другом. — А. уставился на свою руку, которой держал меня. Потом поднял голову. — Скажи ему, пусть он его наденет. Он тебя послушается!»
К. нагнулся над столом, словно пытался без помощи рук отпить из стакана, и объяснил: «А. был в Гамбурге, у своего сына…»
А. сразу перебил его, но К. просто продолжал говорить, что А. имеет в виду плащ, который Ирина передала в Гамбурге А. для К., точно такой, как на А.
«А он его не носит!» — выкрикнул А. Сигарета висела у него на губе, как на ниточке, и могла в любой момент упасть. Пепел осыпался, пока он говорил, но не успели мы ответить, как он придавил сигарету.
«Ой-ёй!» — вскрикнула официантка и сунула свою сигарету обратно в пачку. Даже А. сразу понял, что он наделал. А К. поднялся и вышел, чтобы добыть огня на улице. А. снова схватил меня за руку.
«Она открывает, а тут я стою», — начал он, будто хотел воспользоваться отсутствием К. Он говорил о том, как сын его узнал и спросил, водит ли он машину.
«Я спал там, — сказал А. — Она в одной, я в другой. Каждый в отдельной комнате. Она хотела, чтобы я ее понял. И еще плащ для Коли. Через три дня я просто — фьють, испарился, пока казах не явился».
Он чуть не плакал. И вдруг сказал: «Я немец, но только настоящий!» И он уронил голову на руку, которой держался за мою. Мне казалось, самое лучшее — дать ему поплакать.
Вернувшись, К. отдал свой окурок официантке, хлопнул его по спине и растолковал мне, что А. зовут вовсе не А., потому что А.- это ненастоящее немецкое имя. Никто не знает, как его по-настоящему зовут, так как он — немецкий сирота и вырос в детском доме. «У него день рождения 8 мая, у всех из его группы день рождения 8 мая». Поэтому А. празднует его как можно позже. Он только и помнит, что однажды мать засунула ему под подушку крашеные яйца. Это единственный немецкий обычай, который он может вспомнить, но это ничего не дает.
Мы были последними, к кому подошла официантка, чтобы рассчитаться. А. поднял голову, будто хотел показать свои слезы, и сказал: «But I have much more rights to live in Hamburg than this bastard!»
Только тут он выпустил мою руку, оперся о стол и выпрямился. Поддерживаемый мною и К. с обеих сторон, он, качаясь, побрел к гардеробу. Он плакал. Я никогда прежде не видел мужчины, который бы плакал на ходу и даже не вытирал слез.
Наконец А. попал в рукава. К. дал несколько купюр гардеробщику, который, сняв железные засовы, открыл нам входную дверь. А., шатаясь, остановился посреди гардероба, держа руками подол плаща. Мы ждали. Гардеробщик потирал предплечья и сдвинул ноги. А. был так занят, стараясь подтянуть край плаща к левой руке, которую он, видимо, засунул сквозь карман в подкладку, что перестал плакать. Пальцы его, нащупывая друг друга, встретились, по лицу пробежала счастливая улыбка, ямочки появились снова, а также и щелочки глаз. Он медленно протащил руку сквозь дыру, вытащил ее наружу и торжествующе показал кулак.
«Ну вот она, наша бабочка-аврора!» — сказал К., уже снова с сигаретой в уголке рта.
Я дал гардеробщику еще одну купюру, ведь было уже двадцать минут первого…
БЫЛ солнечный апрельский день. Под окнами конторы орали наперсточники. А Флориан Мюллер-Фрич задыхался. Он чувствовал, что ему приходит конец. С самого утра, когда ему пришлось с трудом — мешал живот — сантиметр за сантиметром натягивать носки на потные ноги, он чуял запах смерти. Это не была его собственная вонь, которая так часто заменяла ему отсутствующее общество, не та, крепкая, как эссенция, остававшаяся на подушечках пальцев после стрижки ногтей на ногах, не запах его газов, которые он больше всего любил нюхать под одеялом или — из тех пузырей, которые поднимались из воды в ванне, и уж вовсе не гнилостный смрад застарелой воды из-под цветов, такой же, как его дыхание, и не терпкая горечь пота, который он соскребал со спины. То, что Флориан Мюллер-Фрич теперь чуял носом, пахло концом.
Тем не менее он не вызвал врача, а пошел в контору. Он не хотел в больницу, не хотел забиваться в берлогу, как зверь, — ему надо было, чтобы вокруг хотя бы звучала немецкая речь, даже если самих людей, говорящих по-немецки, он терпеть не мог. Вот ляжет посреди конторы и умрет. Даже русские будут потрясены.
Читать дальше