…Каждую ночь вот уже несколько лет снится мужчина без лица. Она слышит во сне даже его запах. Когда он появляется — во сне, во сне, — Настя понимает, что счастлива. По-настоящему. Высоко… То есть совсем даже отчего-то и не так, как наяву — рядом с девочкой…
Ствол врос в висок, сейчас уже теплый, не такой, как еще две, три минуты назад, зябкий, неуютный; пистолет торчал, как рог, а за ним рука, лишняя на самом-то деле, хотя и волнующая, будоражащая: невесомая, тонкая, изысканная, нежная и невидимая, наверное, сейчас, в такой темноте, а пистолет все-таки поблескивает, хотя и скудно, откуда-то свет, от звезд, от луны, от фонарей, которые далеко… Я матерюсь, колочу беспорядочно, без ритма, ногами по полу между педалей, разъяренный действительно, но обессилевший вдруг, выдохнувший только что последний воздух, а вместе с ним последнюю радость; мне кажется, что колочу, мне кажется, что матерюсь, хриплю, шиплю в реальности и с ненадежностью шевелю ногами… Умирать не хочется, но есть прямая тем не менее и невыдуманная угроза…
— Мы сильные и равные, а у сильных и равных по определению жестокие объяснения. Дело в том, что каждый из них всегда склонен идти до конца. А иначе зачем, мать ее, вся эта наша хренова жизнь, ежели не идти до конца! — Настя касалась дыханием моего уха (опять уха!), вспотевшим пальчиком тыкала меня в отяжелевшую шею, пистолет держала твердо, мне было даже удивительно; зачем я ей отдал его? машинально, скорее всего, не придавая своему действию никакого значения, ведь это же ее пистолет, в конце концов; пропитана негодованием, и, судя по голосу, по решительности, негодованием искренним, определила цель, пусть вредную, пусть неверную, и движется к ней, невзирая на сомнения, на страхи, на отсутствие надежды. — Я убью тебя. Это так просто. Хотя и больно. Хотя и обидно… Без тебя исчезнут и мои сны, а я их так люблю, так же как и тебя… Ты же знаешь о моих снах… Я же рассказывала тебе о моих снах… О Мужчине без лица… Или не рассказывала…
Девочка все время, пока ехали, обнимала то мою руку, то мою ногу, то мою голову, мешала вести машину и контролировать дорогу, сама того не понимая, конечно, не плакала, не смеялась, розовая по-прежнему, бледно-розовая только теперь. «Верни меня дяде Жану-Франсуа или оставь меня у себя, пожалуйста, миленький, пожалуйста, я умная, я красивая, я тебе еще пригожусь, честно, честно…» — говорила, задирая платьице и выбрасывая бедра вперед порывистыми толчками, слизывала с губ помаду томно и истово одновременно мокрым маленьким язычком. Я смеялся, тер девочку ладонью по волосам и ничего не говорил. А что, собственно, мне следовало говорить?.. Я думал, что Настя-старшая станет последней в моей жизни женщиной, которую я действительно буду желать, не имея ни силы, ни воли, ни каких-либо иных возможностей это свое неведомое мне ранее желание унять, подавить, удержать, ничем и никак, но нет, я, как выяснилось несколько позднее, глупо и бездарно на этот счет заблуждался, но добросовестно, правда, идиот!
Попинать условности и всякое такое дерьмо так приятно — страх останавливает, естественный, заложенный в каждого из нас еще изначально, охранительный, но ты его все-таки преодолеваешь, и трезво, а не просто так, без умысла и по инерции, то есть, наоборот, преднамеренно, все осознавая, все-все, точно и ясно, с предвкушением, но и с дрожью стыда вместе с тем, что делает подобное преодоление еще более приятным безусловно, отдаваясь полностью грядущему наслаждению, контролируя себя только едва-едва, следя прицельно всего лишь за тем, чтобы вовремя и без каких-либо серьезных потерь все затеянное завершить — без всякого притворства умирая и забываясь тем не менее иногда на неправдоподобно длинные и совсем не утомительные мгновения…
Влил машину в тихий, глухой, синий рассветный переулок, продавливая рвотно грузную, сопротивляющуюся слюну в пищевод; сухим языком по сухим губам наждачно протянул туда-сюда, когда остановился, себя боялся, терпел озноб, стеснялся выплеснувшегося вдруг изо всех без исключения пор на теле пота, но не успокаивал вместе с тем объявившуюся во всей полноте эрекцию, провоцировал даже более того ее, кладя, например, девочке свою руку на ее мягкие трусики и склоняясь к ее сладко-душным губам и покрывая своим коленом часть ее тонких, стройных, возбужденно подпрыгивающих ножек…
Глотал ее дыхание, розовое по цвету, розовое по вкусу, макал в него свои ноздри, свой язык, свои губы, заболевал, не терпел больше озноб, поддавался ему, дрожал крупно, с удовольствием, слышал свои стоны, свои безвольные вскрики. Руки не подчинялись теперь мне, работали самостоятельно, невзирая на мои предупреждения, угрозы, оскорбления, руки принимали решения и в соответствии с этими решениями действовали — мяли, тискали, пощипывали, шлепали девочку, поощряемые ко всему прочему ее ласковыми словами и воодушевляемые ее нескрываемым возбуждением, рвали ее одежду, сдирали ее грубо и бесцеремонно с маленького манящего тела. За руками последовали и ноги, и быстро, почти без паузы, одно колено рьяно и добросовестно массировало теперь хрупкие, неспокойные, волнующиеся сейчас бедра девочки, второе подбиралось вкрадчиво, но успешно тем не менее к ее тугоньким, ладненьким ягодицам. Не опоздали и бесконтрольные и неуправляемые губы и язык, и зубы вслед. Они целовали девочку, лизали ее, покусывали…
Читать дальше