За каждой фамилией — судьба, достойная отдельной повести. Николай Сергеевич много рассказывал о Николае Ивановиче Сотонине, об этом удивительном, неординарно мыслящем философе, большом человеке, не лишенном, правда, и больших противоречий.
Так вот, на вопрос сотонинской анкеты: «Чему вы хотите посвятить свою жизнь?» Николенька ответит коротко: «Науке». Небезынтересен ответ и на другой вопрос: «Чего вы больше всего страшитесь в вашей будущей жизни?» Ученик запишет: «Семейной жизни и старости». По его разумению семейная жизнь была помехой независимому интеллектуальному развитию и научной работе. Что касается «старости», то здесь следует иметь в виду: жить Новиков предполагал только до тридцати лет, уверенный, что дальнейшее существование будет отягощено сплошными болезнями, и жизнь не сможет остаться полноценной и продуктивной. Эти ответы созрели еще в семнадцатом, а в восемнадцатом, не успел это записать, сердце тронула первая любовь, и появился первый цикл стихов. Цикл — не цикл, но ученическая тетрадка заполнилась от корки до корки. И название тому вывелось на обложке: «Весна, революция, любовь».
Весна и лето восемнадцатого года промелькнули незаметно. В августе, вдосталь нагостившись у дедушки, Николенька стал собираться домой на Алмалы. Но на улицах Казани уже гремела война.
— Спи щас же, спи,— с напускной сердитостью шикал дед на неугомонного внучка,— там всю ночь громыхать будет, гроза-то!
— Не гроза, а артиллерия, что я, не понимаю!
Утихомирился Николенька лишь к полуночи, когда пушечная стрельба сменилась ружейной, а раскаты грома укатились за Волгу к Верхнему Услону. Федор Софронович ночь напролет поглядывал на маленькое оконце и поправлял на внуке одеяло.
— Отче наш, сущий на небесах, сохрани, господи, и помилуй раба твоего божьего Николеньку,— шептал он во тьме.— А ежели что, возьми мою душу, добропорядочного христианина Забродина Федора Софроновича, на меня опрокинь гнев свой праведный, ни минуты сомнений, только Николеньку моего сохрани, ненаглядного моего Николеньку Новикова сохрани и помилуй.
Утром Федор Софронович выглянул за ворота. Город словно вымер. Ни дворников, ни мастеровых, обычно в это время спешащих с низин Засыпкина на бугор центральной части города. Лишь в конце улицы тряслась на булыжнике мостовой крытая брезентом повозка. Она остановилась около свернувшегося калачиком на обочине человека, похожего на недобравшегося до дому выпивоху. Но мужика не водка свалила. Когда возница и еще двое с повозки — солдат и офицер в черном кителе, должно быть, каппелевец,— подняли его, голова бедняжки безжизненно откинулась, кепка слетела, обнажив разбитый, а может, пробитый осколком или пулей лысый затылок. Неподалеку от него Федор Софронович разглядел еще двух поверженных «ночной грозой». Но люди с повозки ими не заинтересовались, по всей видимости, знали, кто им нужен.
«Вон ведь что творится!» — Федор Софронович вернулся в дом с твердой намеренностью не отпускать внука, покуда в городе все порядком не образуется.
— До учебы еще есть время,— молвил он за завтраком,— куда торопиться? Погостишь недельку, а папу-маму я предупрежу, прям сёдня сгоняю. Тревожатся небось, и то верно.
И тетки — сестры Федора Софроновича в один голос заохали:
— Ох-ох, на улице страх божий что творится, не отпускай его, Федор. Нечего и говорить, никуда ни шагу, Николенька.
Не тут-то было. Всегда уступчивый Николенька запротестовал:
— Нет, нет, нет! Мне сегодня обязательно домой нужно. Я же говорил, мы с Таней и Семой еще когда договорились на сёдняшний день... за гербариями пойти... в парк... Не могу я слова не сдержать.
— Какие гербарии! — крякнул Федор Софронович.— Война на дворе!
— А хоть потоп. Ты же сам учил, что мужское слово выше любых обстоятельств.
— Но ведь должна же ж быть мера какая-то, Николенька, трезвая мера, нельзя же из-за былинки в огонь лезть.
— Так тихо на улице.
— Ти-и-ихо... Убитые кругом валяются. Соседка вон давеча заходила... Двоих, сказывает, на Поповой Горе за так живешь прямо в переулке кокнули. Указал кто-то пальцем: комиссары, мол, переодетые — и весь суд.— Федор Софронович отмерил богу крест, встал из-за стола, достал из шкапа сюртук.— За керосином схожу.
Николенька остался с тетками.
Ближе к полудню у артиллерийских казарм на Арском поле грохнули последние орудийные залпы. Еще трещали где-то одинокие ружья, а городской люд уже высыпал на улицы. Кабриолеты с нарядными и важными господами, стайки девиц в шляпках и бантах, безусые франты при галстуках-бабочках потянулись к Театральной площади, где, по слухам, должны были выступить лидеры новой власти особоуполномоченные Комуча — Фортунатов и Лебедев. Ожидался также парад частей «народной армии». По городу сновали возбужденные лавочники и попы, блистали погонами русские, чехословацкие, сербские офицеры, тащились к анатомическому театру университета и Арскому полю, на котором располагалось кладбище, санитарные повозки с трупами в сопровождении немногочисленных родственников и зевак. В полдень весело ударили городские колокола.
Читать дальше