— Фабер, Денис Фабер, правильно? А я — Альберт Грэфе, но имя в данном случае не имеет значения: ты меня не знаешь, хотя история моя тебе наверняка известна.
— Ты коммунист?
Человек растянул рот в ужасную, болезненную улыбку.
— Да, наверное, хотя и это теперь точно не известно.
— Я тебя уже видел — где, когда?
— В первый раз — три часа назад, внизу, на Карл-Юханс-гатан, потом — в автобусе, который привез нас на эту гору, потом здесь же, в кафе: ты иногда смотрел на меня — так же, как на эти деревья у дороги, как на голубые перила веранды, но с гораздо меньшим интересом, чем, например, на фьорд и эти грязно-желтые паруса.
Ему было лет тридцать, возможно, чуть меньше или чуть больше. С первого взгляда было видно, что он из тех людей, у которых, кроме календарного, есть еще один, иной возраст. Он был невысок, но широкоплеч и, казалось, перенес тяжелую болезнь: худоба его была неестественна. Нет, это не болезнь, догадался Дойно, рассматривая его лицо.
— Ты был в концлагере, товарищ?
— Да. Сначала — в подвалах гестапо, потом два с половиной года в тюрьме, потом — четыре месяца в концлагере. Левый глаз уже ничего не видит, но правый еще можно спасти, говорит здешний врач. Во всяком случае, я им еще вижу.
— Ну, что же ты, садись. Расскажешь, зачем я тебе нужен. Но все-таки скажи сначала, откуда ты меня знаешь.
— Я слышал тебя на конференциях — в Берлине, в Лейпциге. Слышал и твои лекции. Наши, правда, не все в них понимали, слов иностранных многовато, но в общем ты им нравился. Мне тоже.
Оба смотрели на фьорд, казавшийся сверху черным зеркалом с красноватым ободком. Возможно, Грэфе тоже хотелось послушать эту тишину, посидеть, подумать, никуда не торопясь. С его лица сошло напряжение, боль в поврежденном глазу ослабла, губы приоткрылись — красивые губы. Красноватые отблески моря придавали его желтовато-бледному лицу тот здоровый оттенок, который когда-то был его естественным цветом.
Сначала Дойно хотел даже отложить разговор, назначив встречу на другой день где-нибудь в городе. Но, всмотревшись, понял, что этот человек и так ждал слишком долго. Он еще мог молчать, но это оттого, что хотел разделить свое молчание с тем, с кем ему предстоял разговор.
— Время у нас есть, но, если хочешь, говори, я слушаю.
— Да, — ответил Грэфе. — Да, сейчас. — Он помолчал еще немного — возможно, ему было жаль отводить взгляд от горизонта и возвращаться к своим заботам. Наконец он произнес: — Скажи, ты все еще друг Герберту Зённеке?
— Друг ли я Герберту Зённеке? — удивился Дойно. — В общем да, хотя вот уже скоро год не имею от него вестей.
— Нет, так у нас разговора не получится! — нетерпеливо воскликнул Грэфе. — Отвечай точно.
— Я тебя не звал, ничего тебе не обещал. Если у тебя есть что сказать, говори, скажи, откуда пришел, куда идешь и чего хочешь от меня. А вопросы уж я сам буду задавать.
Грэфе с удивлением поглядел на него. Конечно, ведь это интеллигент: легко угадать, как он поведет себя в целом, но что он сделает в каждой отдельной ситуации, никогда не угадаешь. И лицо его то кривится, как у балованного ребенка, не переносящего ни малейшей боли, то делается строгим и замкнутым, лицо барина, приоткрывающего рот ровно настолько, сколько нужно, чтобы процедить сквозь зубы унижающие тебя слова.
— Ты не звал меня, Фабер, это правда. Но теперь я здесь, мы тут вместе. Так уж вышло, что мне приходится задавать вопросы. Хотя, наверное, действительно лучше будет, если я сначала расскажу о себе.
Он снова назвал свое имя, назвал и город, в котором жил раньше. Учился он на механика, коммунистом стал довольно рано — вступил сначала в молодежную организацию, потом в партию. В тридцать первом году остался без работы, но это было даже неплохо, он мог теперь целиком посвятить себя партии и вскоре стал секретарем райкома. Когда нацисты пришли к власти, он ушел в подполье, работы прибавилось, ему дали еще «окно» на границе. Все шло более или менее нормально, все связи работали, хотя это и было нелегко — слишком многие старые коммунисты попадались, именно потому, что их в городе давно знали.
Шестого ноября 1933 года его арестовали, и оказалось, что о его деятельности они знают на удивление много. Они, правда, уже успели взять кое-кого из его людей, но те не проронили ни слова. Его пытали, он выдержал. И все время ломал себе голову, откуда у них информация? Через два месяца пришла догадка: его девушка — точнее, его жена, только они не были женаты по закону, он просто жил с ней, и она уже ждала ребенка, — она-то его и предала. Им устроили что-то вроде очной ставки, тогда он это понял. Кстати, вскоре после этого она покончила с собой. Да, она действительно умом не блистала, да и красотой тоже, но он ее любил. Почему именно ее, а не какую-нибудь другую, красивее, умнее, находчивее? Глупый вопрос, конечно. Все равно что спросить, почему ему показалось, будто у него всю кровь выкачали из тела, когда он узнал, что ее больше нет, что в той комнате на чердаке, где они жили вместе, она покончила с собой, хотя ей оставалось подождать лишь несколько месяцев, и ребенок родился бы на свет — ладно, не будем об этом!
Читать дальше