Сергей уже совершенно не волновался. Он даже удивился тому спокойствию, с каким обыскал пленных. Тут Петушков сказал ему, что черноволосый уже не „язык“, потому что умер. „Да, умер“, — ответил про себя Сергей, взглянув на костлявое лицо, с которого отхлынула кровь, и начал энергично тормошить второго немца, страшась того, что и этот рыжий солдат не придёт в сознание.
Но этого не случилось, и, к счастью, рыжий солдат встал. Сергей тут же обрадованно приказал ему не кричать и повёл пленного на чердак. Вскоре туда забрались и разведчики с трофейным пулемётом. Здесь Сергей их опять оставил временно охранять лестницу на чердак, а сам с „языком“ вылез на крышу.
Уже наступали сумерки, однако ещё были хорошо видны и крыши и белые стены, на которых большими чёрными буквами были намалёваны лозунги Геббельса: „Берлин был и остаётся немецким“, „Новые силы подходят“, „Мы сражаемся под командованием фюрера“.
Как всегда, в темноте стрельба немного затихла, зато становился явственнее сухой треск пожаров, грохот рушившихся стен со всеми этими лозунгами Геббельса, гудение и даже стон пламени.
Как и предполагал Сергей, разведчики возвращались тем же путём. Сергей торопил солдат, волнуясь даже больше, чем тогда, когда они приближались к домику с чёрной трубой. Ему всё казалось, что с „языком“ что-нибудь случится. Вдруг умрёт, не дай бог? Или онемеет от страха.
Ещё не доведя пленного до штаба, Сергей уже чувствовал первые симптомы тщеславия. Оно выражалось в беспокойстве, что „язык“ окажется не таким уж ценным, как хотелось бы.
При этом Сергей на обратном пути ни разу не взглянул в лицо немцу. Что-то его удерживало — брезгливость? Нет, скорее, отсутствие интереса. Теперь, когда пленный лишь некая абстракция „языка“ вообще, какая разница, как он выглядит?
Позже Сергей узнал, что „языки“ всегда запоминают тех, кто их пленил, разведчики же не помнят в лицо пленных — это его удивило.
Солдатам понадобилось минут двадцать, чтобы пробраться через простреливаемую пулемётным огнём улицу на КП командира роты. Без потерь, не имея даже раненых, группа Сергея Свиридова благополучно вернулась „домой“.
…Самсонов решил отправить пленного в штаб дивизии.
— Комдив им интересуется, — он кивнул на „языка“. — Доведи его сам.
Самсонов послал в штаб Сергея, хотя мог послать любого сержанта. Добросердечие часто складывается из всякой душевной малости. Ну, что особенного сделал капитан Самсонов, а у Сергея уже защемило в груди от признательности за его желание свести сына с отцом в такой выигрышный час, когда сын конвоирует добытого им „языка“.
Штадив и разведотдел занимали дома на северной окраине Берлина. Сергей поднялся на второй этаж дома, где находилась раньше сапожная мастерская. Всюду на иолу и на лестницах валялись колодки, ящики с гвоздями, обрезки, груды старой обуви. Даже та комната, где сейчас вместо Окунева встретила Сергея старший лейтенант Копылова, комната, где висела на стене большая карта, несмотря на открытые окна, всё же попахивала кожей и клеем.
— Силён сапожный дух, товарищ старший лейтенант. Вот вам „язык“, доложите комдиву. Вы что, будете его допрашивать? — спросил Сергей, догадываясь, зачем здесь Лиза.
— Вы на редкость проницательны. — Лиза улыбнулась Сергею, она была в хорошем настроении.
— Посидишь здесь с полчасика, и захочется напиться в стельку. Вообще-то я люблю, когда пахнет кожей, клеем. Сытый запах, городской, — сказал Сергей, на минуту забыв о пленном и тоже улыбаясь Лизе, потому что хорошее настроение заразительно.
— А я люблю, когда свежим хлебом пахнет по утрам на улицах Москвы. Ах, я многое люблю в мирной жизни, которой пока ещё нет, — произнесла Лиза, повернув голову к пленному.
Он сидел на стуле перед Лизой — солдат в разодранном и грязном френче, мокрый от усталости и страха, со слипшимися и спутанными на лбу волосами. Иногда солдат поднимал глаза и искоса, с оживляющим его лицо любопытством, с каким всякий военный человек даже в плену смотрит на карту, оценивающе взирал на красные флажки, клином бегущие к центру Берлина.
Звали пленного Курт Манке. Сергею показалось, что вот только сейчас в разведотделе дивизии немец пришёл в себя, осознав резкую и необратимую перемену своей судьбы.
Он начал отвечать на вопросы Лизы, но, говоря и вспоминая, уже примешивал горькую щепоть иронии ко всему, во что ещё час назад частично или полностью верил. Более того, он готов был уже истерично смеяться над своей незадачливостью, над глупостью товарищей, и это в его положении было единственным, что могло как-то смягчить Курту Манке всю боль самобичевания.
Читать дальше