Пока сын говорил, Бернар разглядывал его. Арно изъяснялся тяжеловатым слогом, с какой-то раздражающей монотонностью. Взгляд его, не в силах выдержать взгляда Бернара, все время бегал. Смущение можно было объяснить встречей с отцом, которого они не видели десять лет, давно забыли и никогда не вспоминали; и вдруг — вот он, воскрес из мертвых… Но не исключено также, что смущение объяснялось одним туманным воспоминанием, которое витало между ними и, возможно, стесняло миссионера неохристианства, — воспоминанием об игрушечном наборе нацистских доспехов с гербом со свастикой, кортиком офицера вермахта и фотографией фюрера…
Через три дня Бернар уже чувствовал себя дома вполне непринужденно, и все, казалось, принимали его присутствие в лучшем случае с осторожным любопытством, в худшем — с безразличием. Дикий зверь приручен? Он сделал вид, что да. Он решил не вступать ни в какие конфликты, даже если у него появлялось желание, как он сам себе говорил, «пощипать перышки» тому или другому: Арно, Сесиль или этому чужаку, с которым он только недавно познакомился, — своему зятю Гаэтану. Он старался никогда не выказывать своего удивления ни их поступками, ни их словами, которые в глубине души ошеломляли его. Рип ван Винкль вынужден был смириться с эволюцией мира, которая произошла за время его долгого сна; ему нужно было подождать, попытаться понять, приспособиться… Особенно повергала его в бездну изумления Сесиль: ее жесты, ее походка были совсем не такими, как десять лет назад. Пусть так, с годами она приобрела властность, превратилась в уверенную в себе матрону, но как и почему исчез ее прежний слащавый тон, невыразимая приторность претенциозной благонамеренной дамы, которая всегда говорит то, что нужно, ни словом больше, и у которой такой вид, будто в голове у нее только блистательные мысли? Естественно, все это было неправдой, у нее в голове тоже кружились всякого рода мерзкие и непристойные мыслишки, как у любого другого, но с виду и на словах — чистая патока… Однако теперь Сесиль скинула эту маску благопристойности. Превращение сказалось даже на лексиконе. Теперь Сесиль, не колеблясь, употребляла самые вульгарные слова, самые грубые выражения; и она научилась произносить их гнусавя, как всякий сброд; конечно, это так, ради смеха, но все же — Сесиль!.. Она говорила что-нибудь вроде (Бернару сразу же резало слух): «Эти суки, меня от них воротит!» Она говорила; «Дети мои, делайте, что хотите, валяйте зевайте здесь у телека, я же смываюсь, иду в киношку. Вы пойдете со мной, Маргарет?» Когда вспомнишь, какой Сесиль была раньше, просто руки опускаются. Однако в глубине души Бернар смутно чувствовал, что по существу ничего не изменилось. Разыгрывалась все та же комедия, но теперь она шла в других декорациях. Сесиль продолжала играть в спектакле, но, говоря театральным языком, она «сменила амплуа».
Что касается Арно, то определить природу перемены, происшедшей с ним, оказалось труднее, поскольку словесное общение с ним было невозможно. Чтобы общаться посредством слов, нужно иметь вразумительного собеседника. Арно же, который постоянно твердил о диалоге («главное — наладить диалог»), был от природы неспособен высказать две последовательные мысли, говорить понятно и связно. Но любопытно, что люди с весьма посредственным интеллектом, кажется, высоко ценили его краснобайство. Бернар имел возможность убедиться в этом, когда один ученик нанес визит мэтру. Этого ученика Бернар некогда немного знал: типичный законченный олух с прочно укоренившейся репутацией глупца. Так вот, он пришел повидаться с Арно, и Бернар, который находился в гостиной, смог присутствовать при их разговоре. Между этими двумя пустомелями произошло чудесное взаимопроникновение. Туманная магма, в которой бредовые неологизмы, газетные штампы, бесхребетные фразы, невразумительные синтаксические стыки изливались друг на друга, постепенно исчезали друг в друге — так лимфа смешивается с лимфой. Оба собеседника, похоже, были удовлетворены беседой, словно они понимали друг друга. Естественно, каждый слушал только самого себя, но иллюзия «диалога» была полной. В своем роде беседа проходила так же успешно, как споры на темы культуры по радио. Бернар оценил всю силу — не слова, нет! — пустословия в современной Франции, Пустословия, ставшего почти противоположностью Слову. Сквозь плотный туман словес иногда вроде бы пробивалось главное направление мысли, если только там была мысль: идеологическая ткань состояла из христианских мотивов, кое-как вытканных на основе каких-то перепевов марксизма. Можно было также заметить влияние Жан-Жака Руссо: возврат к природе, ремеслу, деревенской воздержанности в пище… Но что особенно пленяло Бернара, когда он слушал разглагольствования сына, так это его манера держаться, его вид, его тон: помесь пасторской елейности и воинствующего братства… Мы — духовные вожди, но у нас демократическое равенство; обращение на «ты» обязательно, мы все — друзья, объединенные общей борьбой… Арно рассуждал заумно, тяжелым, вязким слогом, без умолку, мягкая улыбка освещала его глаза и то немногое, что виднелось из рыжих зарослей, неопалимой купины пророка… Это было лицо Христа и в то же время — вполне мирское, лицо гуру и в то же время — партизана. Он явно упивался своей речью, наслаждался в глубине души той ролью, которую играл. «Что за комедию разыгрывает он теперь? — спрашивал себя Бернар. — Как и зачем принял он этот облик?»
Читать дальше