— Уже нет. Раньше, может, и было, но теперь уже нет. На беглых священников охота разрешена. И на беглых слуг тоже. Верно я говорю? Нет у вас никакого освобождения. Подписывайте!
— Я отказываюсь.
— Ну-ка! Фриц! Гельмут! Возьмите молодчиков под стражу. В тюрьму. Обоих. Порка. Хлеб и вода.
— Может, все же договоримся полюбовно?
— Подписывайте.
— Неужели нет другой возможности?
— Возможностей две. Служить королю на поле чести. Или гнить в Шпандау, на хлебе и воде.
— Лучше уж Шпандау, — пробурчал себе под нос Длинный Ганс.
— Давайте. Не ерепеньтесь. Подписывайте.
— Мне надо подумать.
— Глупости. Подписывайте, и дело с концом.
Герман сдался, с глубоким облегчением, как во сне, когда, резко обернувшись, кидаешься в лапы чудовищного преследователя. Отвращение завладело им, и все теперь было безразлично. Уже наполовину скованный льдом отвращения, он неловко схватил перо и нацарапал на контракте свое имя. Потом обмяк на стуле, свесив мотающуюся голову чуть не до колен. Длинный Ганс укоризненно глядел на принципала, который в трудный час предал его. Фельдфебель дрожал от нетерпения, как такса возле барсучьей норы.
— И ты тоже! Ну! Подписывай!
— А без этого нельзя?
— Подписывай, — невнятно выдохнул Герман. — Бунт бессмыслен. Я знаю, так и должно было случиться.
— Я же не умею писать.
— Поставь крестик.
Длинный Ганс с трудом накарябал первые буквы своего имени. Фельдфебель выхватил у него бумагу и залюбовался бесценными подписями, глаза его злорадно сверкали.
— Ну вот! В конце концов я вас зацапал! Остолопы! Вы зачислены в доблестную армию Его величества. И коли выживете после первой недели, я уйду в отставку, по старческой немощи. Вербовочный аванс вы уже прокутили. Ну! Становись! Смирно!
Новые рекруты нехотя поплелись в казарму, под эскортом своих тюремщиков и собратьев по оружию. Длинный Ганс поддерживал принципала, который едва на ногах стоял от скоротечной слабости. Фельдфебель кружил вокруг маленького кортежа, весело тявкая, — словно шустрая черная такса. Время от времени, давая выход своей радости, он охаживал новых рекрутов хлыстом. А издалека доносилось пение чистых мальчишеских дискантов. Процессия возвращалась из собора. Колокола церкви Марии Магдалины гулко звенели отчаянными, жалобными голосами.
Позднее он толком не помнил о времени, когда был рекрутом в доблестной прусской армии. Тяготы солдатчины виделись ему мутным пятном, где все тонуло в пыльных тучах, окутывавших строевой плац в те жаркие августовские дни. Ровный как струна ряд красных мундиров. Мельканье желтой фельдфебельской физиономии. А вот первую порку он, что ни говори, запомнил очень отчетливо. И ужасное разочарование, когда кто-то украл недельное жалованье, так что субботняя попойка пошла прахом. И Длинного Ганса на деревянной кобыле — полуголый, руки скручены за спиной, ножищи твердо упираются в землю. Долговязый малый почти что и не почувствовал побоев, но фельдфебель закрыл на это глаза. Ему не хотелось ставить под удар здоровье бесценного великана.
Случай с деревянной кобылой вообще был весьма показателен. И с Германом, и с Длинным Гансом обходились куда мягче, нежели они рассчитывали. Обоих, конечно, пороли, а как же, и на часах вне очереди оба стояли, и шагистикой на плацу занимались почем зря, и на хлебе и воде сидели, но ни жизни их, ни здоровью ничто не угрожало. Фельдфебель не хотел рисковать — не дай Бог, чтобы Длинный Ганс помер, так и не пройдя надлежащей подготовки и не добравшись до лейб-гвардейского полка в Потсдаме. Этакие великаны рекруты на дороге не валяются, и фельдфебель надеялся выменять свою находку на офицерский патент.
Удивительнее другое — что и Германа тоже не особенно мучили. Конечно, человеку образованному не приходилось ждать от военных какого-либо снисхождения, ведь при виде грамотного рекрута у начальства незамедлительно начинали чесаться руки. Скребница муштры быстро сдирала весь ученый лоск. Пропащие школяры и никчемные писаки были для вербовщиков законной добычей, близорукими и неловкими рекрутами, которые вечно спотыкались о мушкет и обливали мундир гороховым супом. Фельдфебель частенько угощал их пинками, проклиная сонную бестолковость этих остолопов. Скверный армейский материал, подверженный большим потерям даже при умеренных нагрузках и относительно гуманных взысканиях. Герману особенно запомнился один из них: бледный путаник-священник, задуривший голову своим прихожанам, проповедуя неповиновение начальникам. Его приговорили к смерти, но заменили казнь солдатчиной, однако ж, на свою беду, у фельдфебеля он явно был в немилости. Кончилось все шпицрутенами, и Герману тоже пришлось бить и… Нет. Это вспоминать никак не стоит. Бледное лицо священника стерлось из памяти, исчезло в тучах пыли на казарменном плацу.
Читать дальше