Ты познавала себя, невзирая на одолевавшее тебя порой бесовство, все глубже день ото дня. И благодаря этому познанию ты непрестанно очищала от скверны благость, скромность и простоту — главенствующие добродетели столь высокого духа, как твой.
LXXXIV
«Я — всего лишь пешеход! — Меня окружают семьдесят три конторских крысы в свинцовых фуражках. — Я просто прохожая, подлая, глупая, упрямая, гадкая. Всем, кто будет меня спрашивать, я отвечу молчанием».
Со мной ты никогда не держала рот на замке, напротив, отвечала мне, всегда рассудительно, благоразумно и проницательно.
Все мои поступки я совершала под благотворным воздействием твоего уважения и твоей любви.
«Да, мама, ты права».
Но в «Преисподней» ты писала, полная неповиновения, обуянная гордыней:
«Скоро, очень скоро я завою волчицей. — Я буду гнуснейшим из ликантропов, опаснейшей из волчиц-оборотней».
Какой невыносимой горечью наполняли меня эти колкости! С высот морали, на которые тебе дано было подняться, ты скатывалась в болото столь постыдной распущенности. Сбитая с толку неведомыми мне знаками, не работая головой, ты испила до дна чашу позора.
«Лишь в бесчестье и насилии я буду счастлива. — Из соображений гигиены я уничтожу все, что слывет прекрасным. — Я буду спать с подонками. — Буду питаться нечистотами с помойных куч».
Трансцендентный мотив и причины этих твоих испражнений были загадкой, и столь же загадочны были резоны, побуждавшие тебя судорожно исторгать гной из твоего рассудка.
Два дуба росли в саду, посаженные в один год; первый был высокий и крепкий, второй — чахлый и корявый. Какие разные звезды неумолимо предопределили их столь несхожие судьбы! Могучее дерево символизировало жизненную силу минералов, хилое — инертность металлов.
Ты сама привила к своей столь безупречной натуре дикий побег, тем самым породив вторую личность, которая так ужасала меня, когда я читала на страницах «Преисподней» зловещие послания, брызжущие подобно слюне с дерзких уст твоего карандаша. И все же я не только по-прежнему уважала тебя, но и восхищалась тобой всею силою своего духа.
LXXXV
Сразу после твоего пятнадцатого дня рождения Шевалье исчез на две недели. Дни и ночи напролет Абеляр ждал его, снедаемый беспокойством. Закутавшись в одеяло, он две недели провел у калитки сада и у порога отчаяния. Шевалье предупредил, что уходит, но не уточнил, надолго ли, будто бы по ребяческой беспечности, а на самом деле с изощренным умыслом. А ты смотрела на это во все глаза и молчала.
«Не ждите меня. Я проведу всю ночь, а может, и больше с одним солитером, уподобившись дикому козлу. Мне надо развеяться, Абеляр отравляет сумрак и не дает мне дышать. Я не могу жить с вдовцом, окутанным свинцовой кисеей!»
Шевалье потребовал надушить его и накрасить. Заботливо и нежно Абеляр причесал его, уложив волосы волнами, смазав их брильянтином и умастив помадой. Когда красота и лоск были наведены, Шевалье заявил:
«С этим пробором справа у меня божественный вид. Мне это необходимо. Надо высоко вздымать волну и знамена».
Изъясняясь столь витиевато, он выказывал свое возбуждение и вовсе не думал оттачивать утонченность языка. Мне так печально было видеть его разодетым, завитым и напомаженным, в то время как его лицо было еще все в шрамах, оставшихся от последней потасовки. Перевязь, поддерживавшую искалеченную руку, он уже снял. Еще тяжелее было видеть, как он, точно разбитый параличом, не владеет этой рукой.
«Уж и потешусь я, чисто сороконожка с гусеницей. Я так и сказал Абеляру начистоту. На этот раз я не хочу больше темнить. Пусть знает, что мне с ним скучно, а стало быть, нечего ему с меня требовать. Хорошо еще, что он молчит, а ревность-то его мучит, так и точит изнутри».
Ты одна по-настоящему знала — только ты, больше никто из стада человеческого, — что золото отворяет запертые двери, как в твоем горниле.
LXXXVI
Никому были не ведомы наши намерения, и в ход пошла ложь о каком-то твоем вызове руководству Университета. Говорили, будто ты согласилась держать экзамены. Ты была лакомым куском для бездельников и приманкой для наглецов. Они хотели выставить тебя на всеобщее обозрение, точно говорящего попугая. Им не терпелось погубить тебя, и не было тебе уготовано иных почестей и эпитафий, кроме гвалта и сумятицы.
Люди требовали твоего присутствия в обстоятельствах самых разных и самых заразных.
Ты была нужна, по мнению множества организаторов, чтобы говорить, разглагольствовать, дебатировать, импровизировать, читать проповеди, лекции, наставления и даже возглавлять митинги. Послушать их, ты могла бы стать служкой в церкви, членом профсоюза, активисткой партии, поборницей секты и вдохновительницей войск. Я незамедлительно отправляла всю корреспонденцию на дно корзины для бумаг.
Читать дальше