Но все же я сбежал от нее, я не поддался ей, применив все умение и изворотливость, на которые был только способен. Отсюда колебание и изменчивость стиля, которые пришли в роман «Синий тигр», отсюда и веселость (от Конрада, который не хочет раскаяться), отсюда культ природных первобытных сил. Но в центре всего, недвижимо, стоит дикое и глубокое благоговение. Там застыла и молчит религия — в финале этого «южноамериканского» произведения (роман «Новый первобытный лес») нельзя было обойтись без ужасной, безутешной, гнетущей потерянности, которая остается после всего.
Затем на первый план вышел Кьеркегор, и теперь, в 1936 году, я поглощал один том за другим (о, в то время у меня еще было хорошее зрение, я мог читать и читать).
Я выписывал длинные отрывки, заполнял ими целые тетради. Кьеркегор потряс меня. Он был честным, обладал живостью ума, был настоящим. Меня интересовали не столько результаты, которых он достигал, сколько его характер, его направление и воля. Он принуждал меня не к истине, но к честности.
И после того, как в книге о Южной Америке я удовлетворил свою жажду приключений, я вернулся к родным берегам. Я думал о Берлине, о далеком городе, и так же, как в 1934 году, в романе «Пощады нет», своим пытливым умом пытался разобраться, откуда все пришло. Я хотел изобразить старый ландшафт и погрузить в него человека, кого-то вроде Манаса или Биберкопфа, (зонд), для того чтобы он испытал и познал себя (меня).
Сначала я набросал этот ландшафт, (в первом томе повествования «Ноябрь 1918») сделал декорацией лазарет в Эльзасе, в котором я работал ординатором в конце войны, в 1917—18 годах. И вскоре встретился лицом к лицу с человеком, раненым, которого я создал и которому определил нести в повествовании свое (и мое) бремя.
Две вещи текли рядом друг с другом и сливались в одно: трагический исход немецкой революции 1918 года и темный натиск этого человека. Перед ним встает вопрос, может ли он вообще действовать. К действию он стремится.
Откуда, на каком основании? Он вынужден отказаться от принятия решения. Он не знает, может ли он построить дом на песке. За него борются и ад, и небеса. Человек, Фридрих Бекер, окружен галлюцинациями. Он должен пройти через «врата ужаса и отчаяния». Он остается жить. В конце концов, он оказывается сломленным и преображенным, подобно Христу. (Это происходит во втором и третьем томе).
Свое обретенное христианство он проносит по заключительному тому (под названием «Карл и Роза»). Небеса и ад продолжают вести в нем войну. Внешне он опускается, внутри он истерзан. Но — его поднимают.
Книга «1918» была для меня путеводной звездой. Она была завершена в Калифорнии в 1941 году. Между третьим и четвертым томом лежал 1940-й год, мрачное вторжение во Францию. Позднее я написал об этом в «Судьбоносном путешествии».
Затем мне было дано то, чего не случилось с моим Конрадом, но было даровано Фридриху Бекеру — прозрение. Прозрение было совершенным. Была дана точка опоры. Это была иная картина мира, иной стиль мышления. В книге «Бессмертный человек» я перепроверил свое новое положение. Я осмотрелся в доме, в который вошел. Я проходил через пространства, двери которых распахивались передо мной. Я не хотел сказать ничего нового, ничего не хотел изобретать, я просто хотел рассказать о том, что я обнаружил и как это выглядело. Не роман, вовсе нет, откровение, описание и сравнение с тем, что было раньше: отсюда и диалог, и появление в тексте наставника и ученика.
После того, как я написал это, сложил с себя это бремя, со мной не произошло того, что обычно случалось, когда я заканчивал романы. В прежние времена между отдельными произведениями я непременно сочинял длинные размышления и именно своим сознанием, в мыслях, а не в образах и персонажах, я улавливал то, что человек, носящий мое имя, имел сказать о себе и о бытии. Поэтому однажды (после «Гор») я написал эссе «Я над природой» и эссе «Наше бытие» (после «Александерплац»). С каждым таким просветлением я делал несколько шагов вперед, только… «Я» обнаружило, что связь с целым бурлящим миром продолжала рваться, а ведь контакт с этой действительностью что-то значил для меня. Но в таком случае — как я мог ползти впереди обстоятельств? Как я, прежде боготворивший мир, мог теперь предстать перед ним? Об этом не могло быть и речи. До того момента каждой своей эпической книгой я ставил опыт. Теперь же не оставалось ничего, что можно было бы «испытывать». Я просто должен был предстать перед миром. Требовалось прочнее и надежнее обосноваться на земле, а не на зыбком песке.
Читать дальше