Экспрессионизм, точнее говоря, связанные с ним искусства, напоминают о восточно-азиатской философии дзен-буддизма. Подобно тому, как последняя сторонится «нормальной», т. е. косной логики и разума, искусство экспрессионизма поворачивается спиной к гладкой, плоской «красоте». Оно атакует и разрушает ее. При этом речь идет не просто о формальном разрыве, даже если борьба идет лишь вокруг формы.
Мне этого, однако, этого было недостаточно. Я отворачивался от традиционной «красоты» даже с большей решимостью, чем мои друзья-экспрессионисты, которые из-за этого считали меня ренегатом. Я вообще не считал литературу и искусство чем-то серьезным. Слова и литературу — как мне думалось — необходимо использовать в других, более важных, целях. Каких именно?
Я видел, как мир: природа, общество, — прокатывается по людям, словно многотонный железный танк. Ван Лун, герой моего первого большого романа, испытал это на себе. Выжив, вместе с несколькими такими же искалеченными, он обособляется от враждебного человеку мира, исподволь бросая ему вызов. Тем не менее, мир подминает под себя и его, и его друзей. В этом случае доказывается, что мир сильнее. Больше не доказывается ничего.
Такой вывод был слишком тяжелым и мрачным, я не мог на этом остановиться. Я должен был проследить, что будет дальше. И я не хотел, чтобы меня связывали с тяжелым и мрачным. Тогда я резко повернул и ненамеренно, пожалуй даже, совершенно против своей воли пришел к свету, к ярким краскам, к бурлеску. За «Войной Вадцека с паровой турбиной» должна была последовать еще и «Война с бензиновым двигателем». Но после того, как я написал «Паровую турбину», началась война (1914—18 гг.); я служил военным врачом в Лотарингии и Эльзасе; меня окружили шум сражений, горести, боль, недуги военного времени. Неделями — канонада под Верденом.
Тогда я спрыгнул со своего коня «Вадцека» и оседлал другого скакуна — «Валленштейна». В «Вадцеке» человек трепыхался, задыхаясь, под натиском техники, он барахтался, кричал, захлебывался, падал и протягивал ноги, затем приходил другой — тот бежал, мчался, с трудом переводил дыхание. Но в «Валленштейне» человек стоял и не двигался. Собственно, книга должна была называться «Другой Фердинанд». Я знал это. Но слово «Валленштейн» характеризует эпоху и обстоятельства. И тут началось. Я купался в исторических фактах. Я был влюблен, я вдохновлялся архивными документами и историческими хрониками. Охотнее всего я бы использовал их в чистом виде. Вещи — такие, как они предстают в истории, — истинны и совершенны.
Среди этих вещей — предводитель и главнокомандующий, движитель, рабочий за кулисами исторической сцены: Валленштейн, древо от их древа, железо от их железа, гранит от их гранита, но, определенно, не плоть от их плоти: в них нет плоти. И даже если бы я предоставил этого человека самому себе, Тридцатилетняя война все равно бы началась. Но для чего все это изображать и вызывать к жизни давно минувшие события в то время, когда раздавался гром Вердена? Ни Тридцатилетняя война, ни гром Вердена ничего для меня не значили.
Итак, Фердинанд Второй, император (которого создал я). Я заставил его вести диалог со всемогущими фактами. Он ответил на гром. Результат? Он отрекается.
Именно так я смотрел на вещи в то время. Как и Ван Лун, Фердинанд сдается.
Нет, человеку не остается ничего иного — лишь сдаться. В ту пору это было моим главным убеждением. И тайно, и явно я симпатизировал грандиозным феноменам. Я вполне видел человека, его «я», его страдания. Но я не желал удостоить его своим вниманием.
Так я снова оказался там, откуда начинал. Обертка исторических событий, какой бы привлекательной она ни была, не могла ввести меня в заблуждение насчет слабости позиции, нерешительности, малодушия этого самоубийственного противостояния природе.
Тогда я взялся не за изолированный исторический процесс, а за технику, за силу, заложенную в человеке, и начал «Горы, моря и гиганты». Тема на этот раз самая общая: что станет с человеком, если он и дальше будет так жить. (Впрочем, кое-что об этом мы вскоре узнали.) В известной степени я призвал себя к порядку.
В пролетающей по эпохам и пространствам книге я смог рассказать о развитии и злоупотреблении техникой; техника вторгается в область биологической практики и изменяет создавшего ее человека, вновь ввергает его в состояние первобытности. То, что от человека остается, в ужасе падает на колени и смиренно возносит жертву могучим прасилам.
Читать дальше