Ксёндз как следует откашлялся и потом негромким, бархатистым, как будто припудренным профессиональным тембром, на латыни, благословил ее на исповедь; затем мягко, уже со стариковским улыбающимся дрожанием в голосе, по-русски, подтвердил, что русский понимает, и даже читает старых русских философов:
— Но вот… Говорить… Извините… Сложновато.
Елена вдруг с изумлением обнаружила, что не у него одного такие проблемы. Как будто в издевку над тем фактом, что всего каких-нибудь пять минут назад она просто неслась сюда со двора, и только и молилась, чтобы тут же нашелся священник, и так рада была, когда ей сказали что вот, ксёндз свободен вот прямо сейчас, что ничего не надо ждать — и уж как невероятной радости радовалась, что не будет проблем с языком — теперь, после всех этих так удачно стертых внешних условностей, она вдруг почувствовала полную собственную неспособность подобрать слова и кратко высказать то, что подпирало и требовало выхода:
— Знаете, есть такая убийственная ответственность, когда меняешь чужую жизнь… — с трудом, как огромные камни, ворочая речь, опробовала она собственный голос на собственном роднейшем языке. — Вернее, когда чувствуешь, что чью-то жизнь напрочь, навсегда меняешь, и что надо бы остановиться и решить, нужно ли, а остановиться уже не можешь, потому что внутри тебя уже завелся какой-то будильник. Вернее, когда тебя несет, и чувствуешь полнейшую безответственность в тот момент, когда кого-то будишь, и не можешь решить, стоит ли будить, потому что решать уже что-то бессмысленно — потому что я уже, уже, по сути, его разбудила, уже его жизнь изменила… — чувствуя невообразимый бред всех словоформ, из собственных уст вылетающих (вместо всего того складно чувствуемого, что она собиралась сказать, что так ясно видела внутри), и в ужасе, как бы даже со слегка отстраненным стыдом созерцая, как связи между словами безостановочно и неотвратимо, как будто помимо нее, заплетаются в непроходимые лианы, и буквально сшибают ее с ног, но, одновременно, чувствуя, что останавливаться — еще хуже, — она на последнем глотке храбрости из походной фляги продолжала пробиваться вперед — и забредала во все более и более непролазные джунгли. — Вернее… — она собрала уж всю волю и сделала еще один — как ей казалось — рывок к ясности: — Вернее, когда чувствуешь только необоримый восторг, потому что воск под руками еще теплый — и именно ты не даешь ему застыть в органичной для него форме, в формовке, куда его рассчитывали по дешевке слить. И поджигаешь фитиль. И ждешь, произойдет ли взрыв… — тут на одну обманчивую секунду ей показалось, что вот оно: что наконец-то она разрубила запутанные лианы, и теперь мощным шагом движется к выходу из джунглей, а там уже и ручей, и выход на просеку, а там уж рукой подать до выражения мысли, ее мучавшей. — А дальше… А дальше уже все зависит не от тебя… — мираж легкости вмиг улетучился, и вновь она уже беспомощно наблюдала, как вокруг ее, казалось бы, предельно ясной мысли оплетаются тропические хомуты сорняков слов, опять поняла, что столь же далека от прямого наименования того, в чем хотела исповедоваться, как и в первую секунду, когда только заскрипела в исповедальне обшарпанным стулом. И жалко, истошно, все еще мня, что может что-то пояснить исповеднику, поспешно добавила: — И ты… в смысле я… уже ничем не можешь помочь, и задыхаешься от ответственности. Ответственности, которая уже никому не нужна. Потому что я давно уже перевела стрелки. А ехать с ним дальше отказалась. Спрыгнула с поезда.
— Не разумем, сестра! — крякнул ксёндз. — Говори конкретнее.
— Ну хорошо, знаете ли вы такое название Мифи? Или физтех? — посыпала она зачем-то на несчастного ксёндза дурацкую, никому не нужную аббревиатуру. — Не помню уже… Или мехмат? Такое слово вам знакомо?
— Не вем. Как ты сказала?
— Не важно, я и сама их путаю. Короче, знаете, есть такое русское сленговое слово «ботаник», «ботан»?
— Не вем.
По какой-то жуткой стилистической закономерности, которую, казалось, как-то органично предопределяло само содержание произносимого, она все продолжала и продолжала зачем-то объяснять тончайшие детали:
— Ну, хорошо, знаете, есть такая русская шутка про то, из-за чего физики переквалифицируются в лирики? Ну типа бросают надежный институт и светлое мещанское прошлое и будущее и ясную карьеру, и идут в литературный, в раздолбаи, в поэты, в нищие, или куда-то там еще… Понимаете?
— Не разумем.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу