И — с неожиданностью завершенного аккорда, вспомнились Крутаковские рассказы — о Иоанне Павле — диссиденте, вознесенном монашескими польскими ладошками на римский престол — не побоявшемся, при диктатуре, вынести чашу и причастить Леха Валенсу перед миллионной толпой на мессе под открытым небом.
«Мизерные цифорки… — задумчиво брела по вечереющим улочкам Елена, разглядывая свеженький, на срезе вкусно пахнущий, в этом году (если не прямо вот в этом месяце) отпечатанный, цветной, переполненный архивными фотографиями, путеводитель: w języku polskim. — Мизерные цифорки — и одновременно бесконечные, великие — в сравнении с трусливой и жестокой блевотиной человеческой истории… Уж если достойно что-то в этом мире счёта, так вот это: 586 дней чудовищного, на уничтожение, военного положения, за которые «Солидарность» не сломалась ни в 1981-м, ни в 1982-м, ни в 1983-м — когда все инакомыслящие уничтожались очкариком Ярузельским по приказу Москвы с такой жестокостью, которая и не снилась сегодняшним изнеженным московским оппозиционерам — с танками, с газом (даром, что теперь не в газовых камерах, а в портативной, переносной, удобной упаковке), с водометами в действии, со стрельбой, с грузовиками, намеренно насмерть давящими мирных демонстрантов, с военными, добивающими стариков по головам — и только костёлы распахивали двери, чтобы спрятать, защитить избиваемых малых сих. Обреченное противостояние, которое выстояла «Солидарность», и не просто не сдалась — но и — что еще более невероятно — осталась верна клятве католика Валенсы не прибегать к насилию — какое бы насилие власти ни применяли против демонстрантов: не переходить на язык этой мрази, идти по пути жесткого самоограничения. Сотня убитых протестующих, тысячи раненых, десятки тысяч арестованных — семена, которые только через бесконечные (наверняка, наверняка казавшиеся многим безнадежными!) семь лет взошли свободой для Польши и для всех остальных европейских советских колоний. Плюс 27 дней, в течение которых держали оборону против адски вооруженной гитлеровской армии голодные, избитые, полуживые, униженные восставшие жиды в Варшавском гетто в 1943-м, — калькулировала некалькулируемое Елена, листая странички, краем глаза лишь в них посматривая — и разглядывая одновременно терракотовые двускатные бровки самых верхних домов. — Да плюс еще 63 дня, которые продержались здесь в 1944-м против гитлеровцев восставшие поляки — вместе с 350 спасенными ими евреями из концлагеря — воскрешенными ими уже-было-мертвецами. Да, если уж считать, калькулировать что-то по-серьезному — то только эти дни — беспрецедентные — и бессмысленные в глазах внешней истории. И три года быстрой и яростной, как молния, проповеди Христа по Иудее, Самарии и Галилее — носился же ведь на скорости, как сумасшедший, из одного конца земельки в другую! Здесь, в этом мире, похоже, вообще нельзя долго выживать. Здесь можно только создавать короткие и яростные прецеденты истинной жизни. Которые навсегда впечатываются в воздухе. Феномены, ткущиеся из воздуха против всяких зоологических правил, излюбленных человечками в их обычненькой, человечненькой историйке с зоологической борьбой за власть (и заранее предписанным — в человечненьких учебничках — выживанием самых сильных кусманов мяса без мозгов и с мускулами). Взломы истории, Божьи вторжения, которые только и можно назвать историей истинной».
И гулять в фальшивом гламуре домов уже совсем расхотелось.
Как только начало смеркаться, она зашла в первую же глянувшую на нее церковь — приглушенно апельсинового оттенка, с каким-то уютным барокко на лице, и с двумя дядьками в нишах на фасаде: один из них запросто держал в правой руке домик, а в левой — то ли репу с ботвой, то ли факел; а друг его, на другой стороне от входной двери… — она уже не разглядела. Безумно спать хотелось. Глаза уже просто смыкались — вместе с небом.
— Пелгжи́мка. Ченстохова! — выложила она единственный имевшийся в запасе пароль невысокому ксёндзу, разговаривавшему в костеле с семьей прихожан.
И тот сразу кивнул и провел ее в соседнее здание устраивать на ночлег.
Узкая комната с кроватью и письменным столом, которую ей отвели, была вся как будто соткана из рукодельных церковных кружев. Кружева были везде — и на уголках свешивающихся с полочек хлопковых салфеток, и на круголях скатерти на тумбочке, и на покрывале, и на кисеях наволочек покоящихся сверху пухлыми барашковыми облаками четырех подушек, и даже на пододеяльниках двух щедрых пуховых одеял — на всем, что было белой горой навалено на панцирную кровать, из-за этого настолько мягкую, что могла посоперничать даже с Катарининой, кукольной, в Мюнхене. Елена примерилась к кровати — присела, провалилась — и тут же встала: старенькая горбатая женщина в черном сарафане без рукавов поверх вишневой водолазки — и в монашеском шапероне — на попечение которой ее передал ксёндз, повела ее в душ — на нижний этаж.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу