— Дверь по-разному затворить можно.
— Это — ужасно, — коротко вздохнул Влахернский: помиловал ковыль и переключился яростно на собственную бороду. — Это всё — ужасно. Люди вокруг — это ужасно. Всё ранит. Я бы уже эту дверь не просто закрыл, а так уже бы шандарахнул… — и в эту секунду Елена так ощутимо, с карикатурным усилением, узнала себя.
— Илюшенька, я тебя очень понимаю.
— Нифига ты меня не понимаешь. Ты вон отлично себя с ними со всеми чувствуешь! Резвишься.
— Ты шутишь надо мной! — расхохоталась Елена — не зная даже от удивления, скорей, или от радости. — Я прикладываю каждую секунду просто неимоверные усилия, чтобы не выглядеть мизантропкой! Илюшенька! Я рада, если у меня это получается. Миленький, боюсь, что ни у кого иначе и не бывает… Конечно — это ужасно трудно, это отдельный, ежесекундный тяжкий труд — быть с людьми — даже с самыми дорогими. В мире — вообще противно : это совершенно естественное чувство для христианина, по-моему. Но разве это не чудо — когда родные по духу люди вдруг находятся?
Илья опять тяжко вздохнул:
— Не понимаю, зачем я сюда приперся, — повторил он, безучастно смотря на витиеватый фристайл, проделываемый солнцем в трех оранжево-розовых крошечных барашковых облачках. — Что, вообще, за абстракция — «паломничество»?! Путешествие, дорога — к чему? К какой-то условной точке! Господь четко сказал: «Поклоняться будете не здесь, и не там — а в Духе и Истине». Куда дергаться-то тогда? Зачем метаться как сумасшедшие? Какая-то условная дистанция — которую надо пройти… Какой-то условный пункт назначения! Сидел бы я дома сейчас у себя спокойно. Куда полезней. Дурак я! — с придыханием на согласных бубнил Влахернский, свесив кисти рук с колен, как обвисшую кожуру от бананов, и раздраженно вперившись взглядом уже себе в ботинки, как будто хотел словами на расстоянии сдуть с них пыль. То левый, то правый мысок при этом то приподнимал, то сдвигал и накренял, выворачивая все больше и больше к центру. — Чего приперся сюда? Паломничество… Зачем вообще эти поездки, эти телодвижения? Вон — у Блаженного Августина дистанция, которая определила всю его жизнь, заняла только два шага по саду — просто разговор с другом — по саду прошелся быстрым шагом туда-сюда — и обратился, и принял самые важные для себя в жизни решения!
И в эту секунду Елена вдруг необычайно ясно почувствовала внутренним резонансом, насколько Илья близок к тому, чтобы принять решение уйти в монастырь.
И единственные слова, которые она нашлась ему сказать, были ровно те, что когда-то в схожий момент, при схожих чувствах, она сказала себе:
— Святые ведь становились монахами не из-за слабости — а, наоборот, из-за великой силы, которую они в себе чувствовали. Из-за великого призвания. По-моему, это должен быть только внятный призыв — если ты чувствуешь, что именно так, именно таким способом, ты можешь лучше всего служить Богу — только если ты знаешь, что именно это — твое призвание. Ни в коем случае, по-моему, нельзя принимать решение стать монахом просто из-за того, что тяжко, невмоготу жить в мире — из-за ощущения, что мир тебя победил, смял — и ты спасаешься бегством. Даже Христос ведь общался с людьми, Илюшенька! А Христу уж, наверное, это было в вечность раз противнее, чем нам! Помнишь, в какой-то момент Христос не выдерживает: «Ох, сколько Я еще буду терпеть вас!»
— Так ведь это ж Христос! Христос мог быть с людьми, потому что Он — Бог! — возопил Влахернский. — А мы-то, грешные… Я вон уже видеть вокруг никого не могу… Эта вся жизнь внешняя не для меня! Все это не нужно, глупо, пусто…
Влахернский взглянул на нее — уже с каким-то полным отчаянием в глазах; поднялся и косолапо поплелся между кустами обратно к палатке.
Заглянув в костел — который, хотя и возвышался сейчас живописнейше посреди пяти десятков палаток, но, по загадочному феномену, обделен оказался паломническим вниманием — Елена увидела, как коротенький ксёндз, с глубокими, морщинящими складками-водоотводами — для таинственных дождей, скорее, чем для слез: вверху, на лбу, то есть выше уровня соленого моря, морщины ведь тоже были для чего-то нанесены, и во всех уголках чуть дрожащего пепельного лица, — причем, во времена засух, во рвы морщин щек серого пепла за жизнь нападало почему-то больше (извержение вулкана?), чем на холм лба, и подбородка, и носа, — в трогательном одиночестве совершил мессу, и вознес чашу и хлеб — в абсолютно пустой, если не считать Елену, робко присевшую в самом последнем ряду церкви. «Ну вот, счастье — сегодня у него есть хотя бы второй человек, который с ним вместе в храме молится», с удовлетворением вспомнила Елена свой забавный арифметический принцип; но к чаше подойти не решилась.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу