Пелгжи́мов съехалось раза в четыре больше, чем жителей — так что уединиться в городе оказалось физически негде. Круглосуточные тусовки в коллективе, да еще и сопленосный пересып на земле, в палатке, в сырых лопухах (то есть, в привезенных в огромном туристическом рюкзаке подстилках — что сырой хладной ночью чувствовалось примерно как одно и то же), бок о бок с безумолчно о чем-то триндевшими товарками — на второй же день все это начало восприниматься Еленой и вовсе как катастрофа. «На что я, идиотка, согласилась?!» — уже чуть не выла она, вылезая утром из палатки. — Да еще если б люди были чужие — можно было бы сказать «Я устала», не отвечать ни на какие вопросы. «Что это ты, Леночка, задумалась?» или «Чего это ты, Леночка, все молчишь?» — или еще что-нибудь, выворачивающее тебя как штопором. Из хоть сколько-нибудь приемлемого кратковременного внутреннего убежища. Ох, давно, давно пора понять, что вне стен церкви компания больше двух мне клинически противопоказана… Надо просто раз и навсегда принять это как факт: как собственную увечность — неспособность долго пребывать в компании. Вон, Ольга, например — о, она-то уж в миллионной тусовке — как рыба в воде!
И приходилось, прям как маленькой (точно, как Анастасия Савельевна ей в детстве, провожая каждый день в школу, говорила: «Ну это ж не на всю жизнь — только до полудня! Потом-то ты вернешься домой — и будет опять нормальная жизнь!»), то и дело говорить себе: ну ведь это же не навсегда — всего-то на несколько дней! Это ж не навсегда. Не навсегда. Не навсегда: через сколько-то дней, ведь, можно будет спокойно вернуться в turris eburnea — а через сколько, дней, кстати? Через сколько, кстати, конкретно, дней? И чесались уже руки кощунственно, малодушно, пересчитать, скорей, оставшуюся сушеную, крашеную, бузину дней, как на испорченном розарии. С единственным, непроизносимым, нецензурным, но не вытравливаемым вопросом: Когда? Же? Это? Закончится?!
Да еще и Воздвиженский… Хоть он и не говорил ей ни слова о прошлом — однако все время, казалось, чего-то от нее ждал, и — не дождавшись — громко, и с нарочитым занудством, выражал ей по каждому поводу свое недовольство, все время ее за что-то критиковал — и за то, что она транжирит собственные деньги и кормит всю компанию хот-догами, и за то, что она возвращается к палатке с прогулок не вовремя, позже, чем обещала, и за то, что уходит куда-то, никому не сказавшись — а он-де караулит и мужскую и женскую палатки… — за всё, словом — за каждый ее шаг. И, набучившись, с настойчивым, неотступным, напряженным, взбешенным вниманием — которое как раскаленное огненное поле дрожало вокруг него — все время за ней наблюдал — да так, что ей приходилось, как идиотке, то и дело тупить глаза, и с громкими демонстративными спецэффектами переключаться на бедного, уже и вовсе затравленного Влахернского — ведя с ним эскапистские диалоги.
— Саша-то наш, Саша-то! Поэт! — задирала то и дело Воздвиженского Ольга Лаугард, дергая при этом Елену за рукав, с каким-то актерствующим апломбом деревенской красы-девицы, чуть поддразнивающей проходящего паренька («Глянь-ка! Наш-то! Наш-то! Глянь-ка, малиновы портки нацепил!»). — Саш-Саш! — приставала она. — Ну прочитай еще раз, пожалуйста, как там у тебя в стихотворении про…
— Что ты меня мучаешь… — бурчал Воздвиженский и, наконец-то, отворачивался.
Утром, на рассвете, моментально просыпаясь от холода, как от ледяного лезвия за воротом, Елена перелезала через храпящие трупы в палатке и шла молиться на край холма, за подстриженные кусты резного боярышника, спускаясь на несколько шагов по заросшему ковылем и полынью восточному склону — и — наконец-то, чувствовала себя дома — в этом сепаратном восточном приделе над обрывом, за кустами, с удобным заводным киотом в золотой оправе, на облаках. И даже хрущёбообра́зная микросхема города казалась отсюда безобидной и не совсем безобразной.
И ранние утра эти были очень хороши.
Пока на третий день за тот же куст по тому же склону не вылез угрюмый, подавленный, бредущий в чудовищной, смурной депрессии, ссутулившийся, бросивший руки на ветер, как-то весь сам себя на ходу обронивший, Илья Влахернский: короткая черная борода во все стороны света, татарские скулы, маленькие красные губы — плаксиво свесившиеся, куксящиеся.
— Я вообще не понимаю, зачем я сюда приехал! — в изнеможении опустился Влахернский рядом с Еленой на землю и зачем-то тут же принялся яростно, не глядя, обдергивать обеими лапами неповинный ковыль. — Сказано ведь: войди в комнату свою, затвори дверь и помолись. А здесь… Какую уж тут дверь затворишь?!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу