Водитель такси оказался одним из надоедливых говорунов: погода, уличное движение, цветные, долбаные пешеходы. До чего же они непривлекательны, эти кормчие, коим предназначено переправлять нас через самые значительные водовороты нашей жизни. Я пытался отвлечься, представляя, какой поднимется вой в гнилой академической заводи по поводу моей посмертной статьи об эротической символике Пуссена в картине «Эхо и Нарцисс» — между прочим, интересно, почему художник решил изобразить Нарцисса без сосков? — которая скоро появится в смелом и в некотором роде непочтительном новом американском искусствоведческом журнале. Я люблю шокировать, даже теперь. Солнце спряталось за облака, и Холланд-Парк выглядел уныло, несмотря на его большие кремового цвета особняки и раскрашенные словно игрушки машины. Я с облегчением выбрался из такси, дав водителю шиллинг на чай; кисло взглянув на монету, он тихо выругался и, пуская вонючий дым, укатил. Я довольно ухмыльнулся; задеть за живое таксиста — одно из удовольствий жизни. На тротуаре мокрые пятна, пахнет дождем и гнилью. У входной двери вот-вот зацветет куст сирени. Я ждал, когда откроют дверь. Глядя на меня бусинками глаз, с ветки на ветку перепархивал прятавшийся в листве дрозд. Горничная — крошечная смуглая филиппинка с бесконечно скорбным выражением на лице произнесла что-то невразумительное и, пропуская меня, робко отступила в сторону. Мраморный пол, итальянский столик, большая медная ваза с нарциссами, выпуклое зеркало в позолоченной барочной раме. Я поймал взгляд горничной, с подозрением разглядывающей мою авоську, шлепанцы, похоронный зонт. Она снова заговорила, опять непонятно, и, указывая путь коричневой мышиной лапкой, повела в тихие покои дома. Когда я проходил мимо зеркала, в нем промелькнула чудовищная голова, тогда как остальная часть меня уменьшилась до размеров чего-то вроде пуповины.
Плохо освещенные комнаты, тусклые картины, великолепный турецкий ковер всех оттенков красного и желто-коричневого. Осторожно поскрипывали резиновые подошвы туфель Имельды. Мы вошли в восьмиугольную оранжерею, уставленную пальмами в бочках с угодливо склонившимися неправдоподобно зелеными листьями. С приглашающе покорной улыбкой девушка открыла выходящую в сад стеклянную дверь и отступила назад. Я шагнул наружу. Плотно уложенные в траве каменные плитки вели через газон к густо увитой темно-зеленым лавром беседке. Внезапно блеснуло солнце. В воздухе что-то мелькнуло. Мелькнуло вниз и исчезло. Я пошел по дорожке. Ветер, туча, падающая камнем птица. Ник ждал в бледном свете под лаврами. Не двигаясь, руки в карманах, смотрел на меня. Белая сорочка, черные брюки, не соответствующие наряду туфли. Рукава сорочки закатаны.
Вот оно: «Агония в саду».
— Привет, Виктор.
Как это я не подумал, с чего начать. Сказал:
— Как Сильвия?
Он ответил быстрым недобрым взглядом, будто я допустил бестактность.
— Она за городом. В такое время предпочитает жить там.
— Понятно. — Маленькая малиновка бесстрашно упала с веточки в траву у ноги Ника, схватила крупицу чего-то и бесшумно взлетела на ветку. Ник озяб. Уж не ради ли меня он облачился в элегантную шелковую сорочку, черные слаксы и туфли без шнурков (конечно, украшенные золотыми пряжками) и позирует на фоне всей этой зелени? Еще один актер, играющий свою роль не очень убедительно. — Знаешь, я умираю, — сказал я.
Он, нахмурившись, отвел глаза.
— Слышал. Сочувствую.
Тень, на секунду солнце, снова тень. Какая неустойчивая погода. Где-то предупреждающе затрещал черный дрозд; должно быть, поблизости сороки; я их знаю.
— Кто тебе сказал? — спросил я.
— Джулиан.
— A-а. Часто с ним бываешь?
— Довольно часто.
— Ты, для него, должно быть, вроде отца.
— Вроде того.
Ник разглядывал мои шлепанцы и авоську.
— Что ж, я рад, — продолжал я. — Человеку нужен отец.
Он снова нахмурился.
— Ты пьян? — спросил он.
— Конечно, нет. Просто немного взвинчен. Кое-что услышал.
— А-а, — хмуро заметил он. — Видел, что Куэрелл говорил с тобой на похоронах. Интересный разговор, а?
— Интересный.
С небрежным, как мне казалось, видом я скрестил ноги и оперся на зонт; наконечник ушел в землю, и я еле устоял. В моем возрасте нетрудно упасть. Боюсь, что в этот момент я, кажется, потерял самообладание — принялся укорять его, наговорил кучу ужасных вещей: обвинял, оскорблял, угрожал, о чем тут же пожалел. Но уже не мог остановиться; слова, к моему стыду, лились горячим потоком, как рвота — извините, — выплескиваясь накопившейся за всю жизнь обидой, ревностью и болью. Кажется, я даже выдернул из грязи свой зонтик и погрозил им Нику. Что стало с моим стоическим хладнокровием? Ник же стоял и с терпеливым вниманием слушал меня, словно раскапризничавшегося, топавшего ножками ребенка, ожидая, когда я кончу.
Читать дальше