Я деланно вздыхаю:
— Вблизи, отец, всегда хуже видишь, особенно у своего.
— Каким же ты языкатым стал! — удивляется и улыбается отец, и улыбаются все темные точки в его серых глазах. — А теперь — айда домой.
Радость сразу как ветром сдуло, сердце мое падает в холод, а губы расквашиваются.
— Чего это снова домой? Я же только–только из дому. И дров нарубил, и Обменной сена заложил, и маме воды принес.
— Не переработался?
На эту каверзу я уж и не знаю что ответить, но мне становится так горько, что и не говорите. Отец это замечает и уже говорит кротко, без насмешки:
— Надо, Михайлик, намолотить гречки, — пошевелил на плечах своей мешок.
— На жерновах? — спрашиваю недовольно, потому что страх как не люблю крутить жернова: крутишь их, а у тебя аж внутри крутится.
— Нет, на ветряной мельнице.
— На ветряной мельнице? — оживаю немного. — Мы с вами поедем на ветряную мельницу?
— Поедешь, сынок, сам, потому что мне сейчас надо идти на работу. Нанялся — продался, — и отец погрустнел. Теперь он аж из шкуры лез, чтобы заработать на коровенку.
— На чем же я поеду?
Отец сгоняет с глаз далекое видение и насмешливо посматривает на меня:
— Догадайся сам, ты же страх смекалистый у нас.
— Кабы же вы так всегда говорили.
— Тебя похвали, так дом вверх дном встанет. Так не догадался, на чем поедешь?
— Эге, догадаешься, что у вас…
— Запряжешься в свои санки и, присвистывая, пометешь с горы в долину. Сколько здесь той гречки? А уже скоро свят–вечер. Надо столько блинов напечь, чтобы ты за ними не видел меня. Так как?
— Где мое ни пропадало! Поеду, отец!
— О, теперь вижу, что в твоей голове немножко уменьшилось половы. Другой бы, несомненно, больше наговаривался.
— Да разве же я не ваш ребенок? — сразу набиваю себе цену, за это схватываю «лепетун» и уже беззаботно иду за отцом, стараясь попасть в его следы. А шаги у моего отца широкие, и, когда ему приходится идти куда–то с мамой, она просит, чтобы он придерживал ноги уздечкой…
Вот уже мешок и хворостина от собак лежат на санках. Я впрягаюсь в веревку и, как всегда, без особой радости выслушиваю все мамины предосторожности:
— Ты же не лети, как без головы, потому что угреешься и простудишься. А если выскочит какая–нибудь собака, то имей ум под вихром, если она его не имеет. Как поедешь к ветряной мельнице, не таскай мешок впереди себя, потому что надорвешься и надо будет шептуху звать. Попроси кого–то помочь. А войдешь в ветряную мельницу, сними шапку и поздоровайся по–людски. И не носи от мучника до корзины; ветра там без тебя хватит. Муку же уложишь так, чтобы узел был сверху. И не забывай…
— Не забуду, мама, — сразу же забываю добрую половину ее предосторожностей, дергаю санки и выхватываюсь за ворота, что и до сих пор имеют привычку разговаривать с ветрами и морозом. А за воротами ширится день, перегоняя вплоть до неба подсиненные тени, а в самое небо врезались ветряки и наматывают на свои крылья солнечные нити и время.
С каких пор помню себя, я люблю ветряные мельницы, люблю посвист их крыльев, гудение мельничных жерновов, и присвист, и вздох ковша, когда он вбирает в себя зерно. Ветряные мельницы даже входят в мои сны, оживают в них, как люди, и говорят, как люди. Я всегда с радостью ехал на ветряную мельницу и с дедушкой, и с отцом, а теперь впервые еду сам. Это меня делает взрослым в своих глазах: я уже сейчас не какой–то головорез, злодей, угорелый, тараторка, шкодник, сорванец, безбашенный, а отца–матери помощник, который может и на людей посмотреть, и себя показать. Вот если бы еще на мне галифе было, так гордился бы я, как турецкий боб в горохе. Но мать не очень спешит угнаться за модой и даже уверяет, что за галифе скорее будут цепляться собаки.
С хутора, прошелестев через ребристый мост, я оказываюсь на той дороге, что отделяет поле от левады. На леваде за ивняками теперь собралось столько синевы, что можно в ней брести по колени, как в воде. А как выигрывает на реке простреленный солнцем лед! Вот где я должен был роскошествовать с ветром, если бы не встретился с отцом. Да разве и сейчас нельзя с санками повернуть на леваду? Вот поверну на огороды и побреду по колени в синем цвету.
Пока так размышляю, меня начинает настигать скрип саней и фырканье лошадей. Даже не оглядываясь, я узнаю, что это едет кто–то из небогатых людей, потому что упряжь на лошадях не скрипит кожей, не отзывается железом. Я съезжаю с дороги, чтобы уступить дорогу лошадям, и радостно встречаюсь взглядом с косматобровым дедом Данилой, родным братом моей бабушки, который тоже едет на ветряную мельницу.
Читать дальше