Выскочившие из вертолёта пилоты бросились помогать Ромашову с Митей загружать его снаряжением. Когда всё уже было готово к отлёту, вдруг исчез Митя. Ромашов кинулся его искать, но он как в реке утонул. А ветер опять раскачивал кроны тайги, тревожно гудел и где-то ухал так, словно взламывал там что-то тяжелое и громоздкое.
— Митя-а! — кричал Ромашов, но голос его, подхваченный ветром, казалось, уносился не туда, где, как он предполагал, мог быть Митя. Появился Митя у вертолета внезапно и совсем с другой стороны. В руках у него была клетка, в которой сидел бурундук.
— Словил! — радостно сообщил он Ромашову.
— Митя, — чуть не заплакал Ромашов, — ну разве так можно?!
Оказывается, бурундука, выскочившего от испуга на поляну, тогда Митя не словил, а только загнал на дерево, а сейчас, когда всё уже было готово к отлету и каждая минута была дороже золота, он там его долавливал.
Когда вертолёт поднялся в небо, стало ясно: на базу партии в Кадыкчан ему уже не пробиться. Прямо по его курсу стояла черная туча, она раскалывалась оглушительным громом и похожими на ломаные стрелы молниями, вертолёт бросало как шлюпку в штормовом море, в лобовое стекло били крупные капли дождя. С трудом пробившись до Озёрок, вертолёт сел на прибрежную косу Худжаха и все, кто в нём был, бегом бросились в посёлок. Пока добежали до гостиницы, все вымокли до нитки, а Митин бурундук, свернувшийся в клетке мокрым комочком, кажется, уже и не дышал.
Гостиничный номер был просторным, как больничная палата, с высоким потолком и узкой, как пенал, дверью. Посреди его находился большой овальной формы стол на толстых фигурных ножках, у стен стояли разделённые тумбочками железные кровати, убранные солдатскими одеялами, а в углу, прямо у входа, громоздилась печь с большой плитой и медным чайником на ней. Пока растапливали печь и развешивали одежду для просушки, Митя сбегал в магазин за вином. От выпитого вина и горячего чая всем стало хорошо, как после бани, и уже никем не замечалось, что за окном всё ещё идёт дождь, а за уходящим за таёжные дали громом сверкают молнии. Пилоты стали весело обсуждать свой опасный полет у грозовой тучи, Митя, обогрев у печи бурундука, стал отпаивать его ещё и вином, а когда он пить отказывался, Митя смеялся и говорил: «Ничего, я тебя и не этому научу», и только Ромашов, со своим обиженным выражением лица и похожим на сосульку носом, сидел в углу, на краю своей кровати и ничего не делал. Когда закончился дождь, на крыльце гостиницы кто-то, громко топая, очистил от грязи обувь, а потом в номер вошёл уже немолодой мужчина с открытым и ясным, как после купания, лицом.
— А, татарин, у которого лошадь украли, — рассмеялся он, увидев Ромашова, — ну, здравствуй!
Это был ветеринар местного оленеводческого колхоза Пряхин Иван Ильич. Вынув из кармана плаща бутылку коньяка, он пригласил всех к столу. От него шёл приятный запах свежескошенной травы, и нетрудно было заметить, что он только что из тайги, соскучился по живому общению с людьми и ему хочется выговориться.
— Вот я и говорю, — улыбаясь, кивнул он в сторону всё еще возившегося с бурундуком Мити, — каждому своё: одному лыко драть, другому на дуде играть. Митя, — позвал он, — иди ко мне в пастухи.
— Чего я там не видел? — угрюмо ответил Митя.
— Да ведь не твоё это дело — золото искать, — рассмеялся Пряхин. — Ты рядом с ним год просидишь и, убей меня бог, не увидишь.
«А ведь Пряхин прав, — подумал Ромашов, — плохой из Мити геолог. Только и делает, что бурундуков ловит да жуков в бутылки сажает».
— Не-е, — продолжал Пряхин, у каждого своё призвание. Не найдешь его: пиши — хана! — и хлопнув себя по коленям, рассмеялся: — Племяш у меня! Ну, целая история с ним! — И, видимо, готовясь рассказать эту историю, Пряхин закурил тонкую сигаретку, глубоко затянулся дымом и продолжил: — Сеструха у меня в Орле живет. Заехал я это к ней в прошлом годе, а она: «Ваня, помоги! С Витькой неладно!» Это племяша моего Витькой звать. «Что такое?» — спрашиваю. «А не знаю, — отвечает, — уж и к докторам водила, а они: что они? Известно, не свой ребенок, он и есть не свой. Говорят: у него, мамаша, одно малокровие. Не-ет, думаю, какое уж тут малокровие. Не ест, не спит, всё в окна смотрит да думает. Ты уж, Ваня, — просит, — поговори с ним. Боюсь, не случилось бы с ним неладное». Ну что ж, думаю, поговорить, так поговорить. А оказалось, — рассмеялся Пряхин, — говорить-то пришлось не с ним, а с теми, кто его за фортепьяну, будь она неладная, засадил. «У меня, дядя Ваня, — жалуется Витька, — на его силы воли нет». Ах ты, едрить твою в корень, силы воли у него нет! Спрашиваю у сеструхи: «Дура, ты зачем Витьку за фортепьяну засадила?!» А она: «Ах, как ты не понимаешь! Современный человек да без музыкального образования — ну уж, извини!» Ладно, я в Витькину музыкалку. Так и так, спрашиваю: «Он что, способности имеет?» А мне: «Мы в основном по прилежанию». «Так по прилежанию, — говорю им, — и обезьяну выучить можно». «Мы обезьян, — обиделись на меня, — музыке не обучаем». Так и сказали: не обучаем! Ну что с них взять! Выходит, у детей они музыкальные способности не развивают, а только их музыке обучают. И что вы думаете? — продолжал Пряхин. — Забрал я Витьку сюда. А здесь его на тракториста выучили и, прямо скажу, в десятку попали. «Я, — говорит, — дядя Ваня, теперь без трактора, как без рук. Я его нутром чувствую». Поправился, стервец, и ест, и спит, и в окна уже не смотрит. Вот так-то, — закончил свой рассказ о Витьке Пряхин.
Читать дальше