Оказывается, Машка Копейка, увидев, как Сенька с дружками свернули с главной штольни на штрек, что вел к знакомому ей забою, поняла: беды не миновать — и опрометью кинулась назад, к будке нормировщицы. Там она позвонила в управление шахты, оттуда и вызвали отряд вохры. Машка привела его сюда, к забою.
Вохра отобрала ножи у всех урок и выгнала их на штрек, предварительно отделив от них Любку и Степку.
— Кудрявого потом заберем, это дело опергруппы,— сказал начальник конвоя своему помощнику,— но одного бойца оставь здесь в карауле. Пусть постоит. А теперь пошли! — скомандовал он.
Любка и Степка шли последними. Возле них крутилась Машка Копейка, ругала Степку:
— Что ж ты, фраер, раскололся? Сказал бы, что сам о камень грохнулся... бухой же был! А теперь дело заведут, как пить дать.
— Отстань ты, не до этого сейчас,— отрезала Любка.
Но Машка тараторила:
— Ишь, под хор хотел пустить... Я так и подумала, когда увидела их рожи, на лбу было написано у паразитов! Не живется им здесь, баб не хватает.
Машка жалела Любку и Степку. Она впервые вдруг поняла, какое чувство настигло их здесь, в лагере, и что добром это не кончится. И Машка была права.
В карцере Степку посадили в одиночную камеру, урок же всех — в общую. Зная о том, что их все равно выпустят, ну дадут кому семь, кому десять суток с выходом на работу, урки, проходя мимо Степкиной камеры в уборную, крыли его матом, грозили убить, Белобрысый же умудрился воткнуть в пайку иголку, когда дневальный положил Степке хлеб на кормушку.
К воровским выходкам Степка относился равнодушно, и после всего случившегося единственное, что его волновало,— так это Любка. В тот день, когда его уводили из рабочей зоны, на вахте Любка не выдержала, кинулась к нему, обняла и закатила истерику. Вахтеры ее долго уговаривали успокоиться, потом оттащили и посадили на скамейку. Уходя, Степка видел, как она с растрепанными волосами, упав лицом на скамейку, изо всех сил била по ней кулаками, плача, выкрикивала: "Гады! Гады! Житья от них нет!" — и рвала на себе блузку.
Здесь, в карцере, лежа на нарах, Степка думал о ней с любовью и нежностью, он вспоминал, как познакомился с ней впервые у колючей проволоки, ее смех, привычки, себя, в ту пору жалкого и голодного, добродушную и бойкую Машку Копейку, все, все, что было связано с Любкой, вспоминал сурово и отчетливо. Степка знал, что получит большой срок, и не ждал милости от судьбы, ибо мысленно уже прощался с Любкой.
За день перед отправкой в следственную тюрьму Степку навестил старший надзиратель Кочка. Поздно вечером, вероятно, в свое дежурство, он открыл кормушку и заглянул в камеру.
— Ну, что, милок, сидим? — сочувственно спросил он. Степка пожал плечами, мол, ничего не приходится делать, как сидеть.
— Зря ты связался с воровкой, они этого не любят,— стараясь завести разговор, добавил Кочка.
Степка молчал.
— Ты не отчаивайся, милок, всякое бывает,— продолжал Кочка,— вот у меня приятель пострадал тоже от них, когда я еще в тюрьме работал в Вятке, ну, в Кирове, значит. Купили его — и продали!
— Как это? — поинтересовался Степка.
— А так! Польстился на новенький костюм, принес им водки, жратвы, а им показалось мало. Стали прихватывать — неси еще! А откуда взять-то, сам на бобах сидел, вот и донесли. Дали за взятку пять лет.
— Суки, значит, были,— буркнул Степка.
— Кто их знает, суки или не суки, все они воры, только и всего.
— Это верно,— подтвердил Степка.
— Вот и я боялся, не дай бог, скажешь оперуполномоченному, как я над ней, над твоей, подшутил тогда... в сушилке. Так бы она, может, голая-то и не пошла! А?
— Да у меня и в мыслях не было,— добродушно улыбнулся Степка.
— Я, конечно, службу несу по всем правилам, с нами, видишь, я тебе говорил, тоже строго поступают. Одно скажу: баба она смелая, лихая, в общем. Послушай, а может, что написать ей хочешь, так я мигом и бумагу и карандаш?
— Надо бы,— подумав, ответил Степка,— конверт бы еще, матери написать.
— Сейчас поинтересуюсь в караулке,— обрадовался Кочка и деловито закрыл кормушку.
Степка писал с полчаса. Кочка взад-вперед расхаживал по коридорчику. Нет-нет и заглядывал в кормушку:
— Ты откуда сам-то?
— Из Ленинграда,— отрывался от письма Степка.
— Большой город. Не бывал,— покачивал головой Кочка. И снова вышагивал по коридорчику.— И в блокаду жил?
— Жил.
— Всю?
— Всю.
— Вот напасть-то! — искренно сокрушался Кочка.
Степка писал Любке, чтобы она больно-то не расстраивалась, берегла себя, о нем не беспокоилась, уж отсидит срок, какой дадут, здоровье есть, руки есть, и что теперь-то он знает, как за себя постоять, ни одному урке спуску не даст, понял, что чем больше пугают, тем меньше надо бояться их, и что посылает он с ней письмо к матери, где все описано, как нужно, лишь бы, освободившись, она ехала с ребенком в Ленинград и нигде не задерживалась, а будет он на каком другом лагпункте, то обязательно пришлет весточку. Кочка оказался дядькой вроде бы и неплохим, и беда только в том, что он, Степка, не может с ней как следует попрощаться, обнять и побыть хоть минутку, а уж там бы и трава не расти, будь что будет ... "Только береги себя,— еще раз просил ее в конце письма Степка и закончил словами: — Вот и все. Целую".
Читать дальше