Нарушил молчание Кордамонов. Ему, наверное, интересно было до чего-то докопаться, и он спросил:
— Обида, что ли, какая у вас?
— Это на кого же? — хитро сощурился Гужилин.
— Да, видимо, на человеков, как вы говорите.
— А-а-а… Х-хе!.. А что такое человек?
— Что же он, по-вашему?
— По-моему? — вызывающе и с ехидцей вскинулся Гужилин.
— Да. Именно по-вашему?
Гужилин весь как-то съежился внутренне, в нем на миг мелькнуло что-то болезненно беспомощное и жалкое.
— Вы спрашиваете у меня, — он ткнул себя пальцем в грудь, — что такое человек? — В его голосе звучало уже не ехидство, а удивление и чуть ли не детское недоверие.
— А почему бы? — спокойно сказал Кордамонов. — Каждый человек, я думаю, вправе, и даже обязан, иметь свое собственное мнение о том, что же он такое есть как существо.
Гужилин с минуту в упор смотрел на Кордамонова, потом встал, тем же взглядом еще раз перекрестил меня и, слабо махнув рукой, вышел из купе.
И вернулся часа через два заметно пьяным. Сел на то же самое место, откинулся под полку, пошарил руками в карманах брюк, достал бумагу, портсигар и начал мастерить самокрутку. Но она все не получалась, расклеивалась, и Гужилин, высовывая зеленоватый язык, терпеливо ремонтировал свое изделие. И все время постреливал мутным взглядом исподлобья то в Кордамонова, то в меня.
Самокрутка так и не получилась, и Гужилин со злостью скомкал ее в ладони, но не бросил на пол, а бережно опустил в карман.
Я протянул ему свой портсигар, он охотно взял папиросу, раскурил ее, глубоко, жадно затянулся и, выпуская дым, проговорил:
— У меня спрашивают о человеке… Гм… А того не знают, что я себя сжег… Да, сжег. Натурально. Хоть и без огня. И что в коже этой моей фактически один пепел.
Кордамонов, потерявший было интерес к Гужилину, при этих словах снова с любопытством взглянул на него. И наверное, что-то сказал бы, но тут Гужилин стал негромко, почти шепотом читать стихи. Голос его от водки сильно сел, но то, что он читал, требовало, мне казалось, именно хриплости, почти сипоты…
Не вчера дымила папироса,
Не вчера и мать была в слезах…
Словно поезд, падаю с откоса,
Комом разбиваюсь в пух и прах.
А на окнах домика отцова
Веселился, помню, синь-узор.
Я ему единственного слова
Не скажу в обиду и в укор…
Голова у Гужилина была резко закинута, на напрягшемся горле мерно шевелился кадык, и эти шевеления (или так все виделось только со стороны?) отягчающе совпадали с ритмом произносимых слов и строк…
И его, его лишь сердце ищет,
Приговором с ним разлучено.
Черное, родное пепелище,
Мне тебя увидеть не дано…
В щелочках между веками Гужилина блестели неподвижные зрачки, и он весь был застыло-неподвижен, шевелились только губы. Но шевелились они с таким смыслом и чувством, что вполне заменяли все остальное:
Не съезжать с подворья в чисто поле
На своем упитанном гнедом.
Проплыла щепою жалкой доля,
А душа — как грешник пред судом…
Не молчи же, грешница, — ответствуй,
С кем ты и кутила и спала…
Отвечала: «Были по соседству
Льдины, да печурка, да зола…»
Гужилин ни разу не запнулся, не сфальшивил на интонационных сложностях, — видно, стихи эти были им уже читаны и перечитаны.
Закончил он свою негромкую декламацию повторением первых четырех строк, и это навело меня на мысль, что прочитанные Гужилиным стихи исполнялись, скорее всего, — и не без его участия — как песня. Она мне даже как-то вдруг послышалась: в чьих-то умелых руках гитара или гармонь — и такой вот сиплый, в надрыве, голос.
И увиделась мысленно картина: остров в море, печурка, зола, очень схожее с гужилинским лицо… А сквозь все это — какое-то пепелище, явно сельское, неисходная тоска по нему…
Кордамонов, видимо, размышлял над тем же. Сидя напротив меня, рядом с Гужилиным, он, пока тот читал стихи, не сводил с него глаз. В них, как мне показалось, круче и круче затвердевал холодок, но его, где-то по самым краешкам, все же растопляли прерывисто нервные мерцания.
Дослушав стихи до конца, Кордамонов принял свою прежнюю позу, только был теперь более задумчив, чем перед этим. А после некоторого молчания задал Гужилину неожиданный для меня вопрос:
— Учились где, Касьян Авксентьевич?
— Учился ли? — встрепенулся Гужилин. — О-о-о! Премного и предавно.
— Что же это было?
— Рабфак без двух месяцев плюс бессистемное пожирание классиков. Питался в основном шедеврами. Ни на что другое не тянуло.
Читать дальше