— Ну а затем? После рабфака то есть?
— А за-чем э-то вам? — с расстановкой спросил Гужилин.
— Жизнь у вас, я вижу, интересная.
— Ин-те-ресная, — протянул Гужилин и замолчал. Но скоро опять встрепенулся и, почти вплотную приблизив лицо к Кордамонову, сказал: — Жизнь есть перечень смертей и воскресений.
— Прочитали у кого?
— Хотя бы. А что, плохо сказано?
— Хорошо сказано. Но сами-то вы как думаете?
— О жизни?
— Да.
— Вам интересно?
— Иначе не спрашивал бы.
Но Гужилин и на этот раз не стал продолжать разговор. Опершись своими толстопалыми руками о колени, он долго и пристально глядел в окно, в какую-то одну, только ему видимую там точку, затем встал и начал, кряхтя, забираться на верхнюю полку.
На полке не было постелено, Гужилин лег в чем был, закинул руки под голову и тем же голосом, каким читал стихи, заговорил как бы сам с собой:
— У тебя, Гужилин, спрашивают о человеке… Что он есть?.. И о жизни… Каково?! Можно подумать, что ты в этой алгебре чего-то смыслишь… А если и смыслишь, то — кому от того польза?.. Да и о какой жизни говорить? О гладенькой? Или о шершавой? Я очень даже разные жизни знаю… Очень даже разные… И человеки… они тоже разные. И кончаются они там, где начинается их пепел…
Наверное, Гужилин распалял себя своими же рассуждениями, дыхание его вновь стало тяжелым и свистящим, и все заметнее обрубались в конце слова.
Говорил он по-прежнему отвлеченно, словно рассказывал самому себе о ком-то третьем…
— Пылает ночью усадьба… Отцовскими, да материнскими, да его собственными руками ухоженная… Жарко горит дом, раздольно огню и на всем подворье, и в глубине сада, где быстро захрустел сухими стенами амбар… А тот, кто кинул под стрехи красного петуха, уходит речными зарослями в ночь. И рад он сделанному до смерти: никто, мол, теперь не попользуется тем, что было отнято у его отца. А значит, и у него самого… Никто не попользуется! И сам он скоро будет далеко-далеко… Вот она уже — станция, рукой подать, и он с первым поездом уедет куда глаза глядят… Нету усадьбы! Ни нашим, ни вашим она… И вот тут нежданно подкралось к нему сомнение: а вправду ль все сгорело как надо? Не потушен ли был пожар?.. Усадьбу, помнит он, забирали у них дружно, все село таило злость на их род… Так, может, всем миром и огонь уняли?.. И он, тайно просидев до вечера в заброшенном на тупиках вагоне, вернулся следующей ночью в село. Три часа шел заболоченной речной поймой, до нитки промок и до костей прозяб от злюче знобкой воды в сапогах. Да все ж не холод прожег его до стону ознобом, когда прокрался он из ивняка к краю своей усадьбы, — оледенило душу видом зияющего пустыря. Даже в ночи пепелище было таким чадно черным… До ужасти… А село, сонное и мирное, оставалось все же целым и живым. Ни огонька повсюду, ни звука, если не брать в расчет собачьего лая. Но хаты, чувствовал и знал он, всем по-людскому добрым переполнены. И счастливым… По-особому счастливым в сравнении с таким свежим, кой-где еще чадящим пепелищем. «Счастливым?.. Пускай, — стервенея, думал он. — Пускай… Только я вот свое дело сделал. И тоже счастлив…» Хх-е! — почти выкрикнул тут Гужилин. И продолжал: — Не предполагал он последствий обратного своего путешествия. От злости даже не подумал, как все может скочевыриться. Иначе б не возвращался, само собой. А то ведь глаза видом пепелища ублажил, да на том и примерз… Крепенько примерз, — повторил зачем-то Гужилин… Клац, клац…
Он умолк, мы же с Кордамоновым думали, что рассказ, так явно похожий на исповедь, продолжится, поэтому не нарушали молчания, и в купе некоторое время слышалось лишь воспаленное дыхание Гужилина.
Паузу прервал он сам. Неуклюже повернувшись на полке и полусвесившись с нее к Кордамонову, Гужилин спросил:
— Вы поняли?
— Что именно? — немного слукавил Кордамонов.
— Так это же я к вопросу о жизни. А заодно — и о человеках.
У Кордамонова опять заледенилось в глазах, лицо его напряглось и побагровело, но он все же смирил нараставшее в нем раздражение, только с ощутимой нервностью сцепил над столом руки. До хруста сжатые пальцы путано и суматошно закопошились, как от боли. Подняв на Гужилина глаза, Кордамонов спросил:
— Исповедь-то искренняя?
Взгляды их встретились, и Гужилин резко откинулся в прежнее положение. Помолчав, сказал раздумчиво:
— Искренняя-то искренняя, да проку в ней… шиш с маслом. Мертво все за давностью. И потому-то я считаю: жизнь — она как пепелище в ночи. А человек, знать, — пепел на том самом пепелище.
Читать дальше