И опять откуда-то выплыло, только еще прямее, напористее:
«Убивал или не убивал?..»
Я проснулся уже далеко не ранним утром. Проснулся от ощущения пустоты. В купе никого не было. Поезд замедлял ход, приближаясь к какой-то станции. Наконец он остановился, я приподнялся посмотреть в окно, механически окинул взглядом вагонный столик и увидел затиснутую в мой полураскрытый портсигар записку. Обычный вдвое сложенный блокнотный листок с пилообразным краем отрыва.
Едва начав читать, я понял, что записка адресована мне.
«Друг мой,
я завидую Вашей миссии. Даже если Вам не предназначено найти родную могилу, намерением своим Вы исполните долг сыновний.
На кладбище, к которому лежит Ваш путь, Вы будете божьим гонцом непреходящей памяти по усопшим. Я вообразил себе всех, понесших утраты, в пути, подобном Вашему, и увидел Россию, от мала до велика, ищущею могилы.
Но это — в воображении. А на самом деле в таком поиске пребывают сейчас лишь одиночки, подобные Вам.
Благодарю Вас, Вы дали мне новые мысли для моего общения с верующими, которое продолжится теперь в Энске, в соборе Богоявления.
Да исполнится Ваше печальное свидание.
О. В.»
Мелкие, словно пришибленные буковки в неровных строчках жались друг к дружке, иногда вытягиваясь кверху. Почему-то они показались мне похожими на его, отца Валентина, верующих. Рядок к рядку… А все вместе — как дружно пришедшая на богомолье паства…
«…я завидую Вашей миссии… Вы будете божьим гонцом… Да исполнится…»
Неподвижность поезда подчеркивала и усиливала тишину в купе, отчего буквы и слова записки, мне показалось, я не прочел, а услышал. И мысленно увидел при этом, как шевелились пухлые губы отца Валентина, как подергивались его густые брови и поблескивали глаза. Будто вчерашний спор все еще продолжался, только очень тихо, как бы шепотом.
Скорее механически, чем сознательно, я перечитал записку второй и третий раз, затем почему-то вернулся к одной ее фразе. Точнее — к части этой фразы:
«Благодарю Вас, Вы дали мне новые мысли…»
Для меня эти слова звучали в ту минуту совсем не так, как должны были звучать. Я воспринял их в каком-то резко видоизмененном, даже до глупого искаженном значении, уловив лишь буквальный, начисто прямолинейный смысл слова «дали»: я подумал при этом, что и впрямь словно бы отдал отцу Валентину не только мысли, а и всю свою способность соображать, — так путанно и так много всего напреломлялось у меня тогда в голове.
А впереди ждали меня новые знакомства.
И одно из них — с человеком, которого я уже видел.
…Думая, что все мои попутчики сошли ночью, я ошибался. Вместе со мной, оказывается, продолжал свой путь пассажир, вошедший в вагон вчера вечером.
Когда я проснулся, его просто не было в купе, но вскоре он появился — успевший уже умыться, тщательно выбритый, с полотенцем на плече.
Заметив, что я не сплю, он поздоровался, в шутку спросил:
— Живы?.. А то ведь шапка Мономаха, говорят, тяжела, да некие философии, наверно, потяжелее будут…
Он приветливо и тепло смотрел на меня, и я видел открытое, энергического склада, хотя и с болезненной бледностью, лицо. Все оно было вроде еще и моложавым — с искоркой взгляд, упругость улыбки, соразмерность черт, — но где-то за этим угадывалось и нечто другое: не то суровость, не то как бы невидимо затвердевшая во всем его облике грусть.
Запоминался и уверенный, с твердостью, голос моего нового попутчика, а всего более — выговор его: временами чуть напряженный и с еле заметным ослаблением звука «л». Слово «тяжела» прозвучало у него как «тяжевва» или «тяжеа», и это тоже, подумалось мне, как-то причастно к его облику…
— Величаемся-то как? (Опять не то «вейичаемся», не то «веввичаемся»…)
Я назвал себя. Он представился в ответ:
— Кордамонов, Алексей Николаевич.
Слово за слово — и мы невольно затронули вчерашний спор. Я отозвался о нем неопределенно, а Кордамонов, как-то вдруг посуровев, сказал:
— Не люблю я, признаться, дорожных проповедников. Разглагольствуют, дабы убить время… Хотя, конечно, не сужу сам спор. Слышать довелось немногое, да и то краем уха… А вы что, знакомы с этим священником? — вдруг спросил Кордамонов. — Записку он вам оставил. Видели?..
Мне пришлось рассказать о вчерашнем с подробностями.
Кордамонов слушал внимательно, все более оживляясь, то и дело вставляя словечко-другое от себя, чаще всего — не без иронии. Но когда я заговорил о прошлом отца Валентина, пересказывая услышанное от учителя, Кордамонов заметно переменился, даже как-то внутренне напрягся и, пока я рассказывал, не произнес больше ни слова.
Читать дальше