Это было уже совсем близко, а мы с учителем, наэлектризованные долгой словесной дуэлью, — и там, у вагонного окна, оставались все еще ее участниками. И думали, оказывается, об одном и том же.
— Как вы полагаете, — после долгого молчания спросил у меня мой собеседник, — поджигал он, — учитель кивком головы показал на дверь купе, — охотничий домик? Убивал этих самых… Жбанковых?
И у меня в мыслях было то же, только не вопросом и сомнением, а живой картиной поджога. Мне прозрачно и недвусмысленно виделось: дальняя лесная глухомань, в ней — крохотный, одинокий домик и — чиркающий спичкой человек… Конечно же Рогатнев-младший… В лесном безветрии огонь плотен и, нетороплив, лишь чуть-чуть, по краям и сверху, колеблется его оранжевая, с белесостью, грива.
И я сказал:
— Конечно, убивал и поджигал.
Я сам не заметил, как в уме переставил местами эти слова. Переставил так, в той очередности, как это рисовалось моему воображению.
Но я помню также, что коснулось тогда моего сознания и сомнение:
«Убивал или не убивал?»
Только убежденность была сильнее, и я сомнения не высказал.
Учитель отозвался с неопределенностью:
— Все так считают. А вот не доказано.
— Пожар съел доказательства, — настаивал я. — А у поджигателя нашелся к тому же прекрасный сообщник, ставший свидетелем.
— Ложь под присягой?
— Конечно.
— А не доказано, — повторил учитель с нажимом. И вдруг спросил: — А вы пошли бы на такое?
— Пошел бы.
— Как же сильно для этого надо любить отца! За что вы любили своего?
— Любил и люблю, — уточнил я.
— Да, да… За что?
В эту минуту учитель уже не казался мне здоровяком, и я с трудом верил, что он действительно учитель. Он спрашивал и ждал ответов так, как это делает школьник, которому предстоит заново переучивать какой-то трудный урок.
— За что я люблю своего отца?
— Да, за что? — нетерпеливо подтвердил учитель.
— За все, что знаю о нем, каким видел и каким помню его.
— А если бы узнали что-либо плохое?
— Это исключается всем тем, что я знаю.
— А все-таки?
Я беспомощно пожал плечами. Учитель виновато улыбнулся:
— Я, кажется, превышаю полномочия рядового попутчика. Лезу в душу. Но тут, знаете… — Он запнулся, помолчал, как бы в последний раз взвешивая, говорить или не говорить, и сказал:
— А нас… семью нашу… милый папаша бросил. До войны еще.
Учитель долго молчал, учащенно затягиваясь дымом, затем нервно хлопнул ладонью по раме окна и резко повернул ко мне лицо:
— Вот так, старшой.
Он порывисто швырнул за окно, в темноту, окурок и тут же проворно высунулся в окно сам, подставив встречной воздушной струе свою курчавую голову. И повторил оттуда, смешав слова с ветром:
— Вот так, брат.
— Другая женщина? — спросил я.
Он там, за рамой, утвердительно кивнул.
— Где же он сейчас?
— Погиб на войне. Во время штурма Кенигсберга… Между прочим, три ордена Славы, не считая медалей…
— Три ордена Славы?
— Все три!
Голос учителя смешивался с ветром и оттого становился как бы звонче, даже напевней:
— Последней Славой награжден посмертно.
— Человек!..
— А вот гляди ж ты… Хотя…
Учитель вернулся в прежнее положение, заговорил глуше и с сожалением:
— Хотя, сказать по правде, так и винить его трудно. Ну скрутило его, как говорят, по части чувства, увлекло… Но тому виной было, скорее, не легкомыслие. Мамаша у нас больно… как бы вам сказать… с характером… Как-то услышал я во время их размолвки — отец говорил: «За девять лет — ни одной улыбки… Чем сердцу жить прикажешь?» Ну да не будем об этом — внезапно оборвал он свои мысли и досадливо махнул рукой. Прошлое дело. Что ворошить! А вот о священнике еще кое-что примечательное могу сообщить. Хотите?..
И рассказал:
— В селе нашем видели его. В сорок втором, что ли. Зимой. Немцы схватили кого-то из их отряда, собирались повесить публично. Помост небольшой сделали, виселицу, все такое. А как раз в полдень — понимаете, не ночью, а средь бела дня! — партизаны… Отбили они своего, в холодном сарае почти замерзшего нашли… Говорили, умер он к вечеру… Так вот: признала вдруг одна старуха отца Валентина. Тогда еще — Владимира. Нес он на себе того, полузамученного, из сарая к саням… Ну, а бабье удивление сами знаете какое. Вскинулась старая — и к ногам святого отца с причитаниями: «Ты ль это, батюшка?.. Как истен бог — ты. Молви же слово свое, тебя ить нам богородица послала…»
Он — поднимать ее, а она ни в какую. Молви слово — и все тут… Что было делать? Тем более что вокруг стояли уже и старые и малые. Все село. Дал он знак вознице — сани уехали. А он — к тому помосту, что немцы соорудили. Поднялся на него и так, рассказывают, говорил… Под виселицей стоя… У людей мурашки по спинам. Женщины в слезы, старики, какие там еще оставались, за топоры. Кто-то уже рубил виселицу, запылала комендантская хата…
Читать дальше