Так постепенно за Калмыковым устанавливалась слава отчаянного парня. Единственный человек, который знал о нем правду, был Изя Левин. Они познакомились в музыкальном училище, но настоящая дружба у них возникла после того, как Калмыкова жестоко выпороли.
Все началось с глупого спора в училище. Какой-то мальчуган, начитавшийся детективов, рассказал, что в Америке один известный жулик заходил в трамвай с пистолетами и грабил пассажиров.
— Плевое дело, — брякнул Калмыков. — Могу вам запросто устроить представление.
Зачем он это брякнул, ему самому было неизвестно. Просто хотелось, наверное, поддержать свой престиж.
— Треп! — категорически заявили ребята.
Этого было достаточно. У Калмыкова тотчас созрел план. Он вспомнил об отце Изи Левина. Соломон Яковлевич работал бутафором в оперном театре. Это был огромный дядька с волосатыми руками, коротенькими рыжими усиками под мощным носом, напоминавшим вопросительный знак. В доме у них на этажерках и полках появлялись то сияющие золотом и драгоценностями царские короны и скипетры, то деревянные вазы и на них совсем как живые кисти винограда. На стенах были развешаны шпаги и пистолеты.
— Самое красивое в жизни, — говорил Соломон Яковлевич, — это бутафория. Я могу сделать из любого задохлика принца, дайте мне только клей, краску и бумагу.
Сейчас он делал пистолеты для оперы «Евгений Онегин». Он очень гордился этими пистолетами.
— Из них можно застрелить не только Ленского, но и нашего замдиректора театра, чтоб ему было пусто. А если еще подвернется бухгалтер, то тоже будет хорошо.
Калмыков выкрал пистолеты Онегина, когда забежал утром к Изе, чтоб вместе идти в училище. После занятий он созвал ребят и сообщил, что сегодня даст наглядную иллюстрацию к зарубежному детективу. Зрителей собралось человек двадцать. Калмыков вошел в трамвай, вынул из портфеля два пистолета, направил их на пассажиров и рявкнул:
— Прошу соблюдать спокойствие. Руки вверх!..
Через полчаса милиционер привел Калмыкова к Соломону Яковлевичу и потребовал от бутафора подписать акт, в котором указывалось, что пистолеты, изготовленные им, изъяты, как опасные для общественного порядка.
Соломон Яковлевич рассвирепел. Он бросил Калмыкова на диван, стянул ему руки великолепным восточным кушаком из балета «Бахчисарайский фонтан» и схватил со стены шпагу. Он порол Калмыкова этим средневековым оружием и приговаривал: «Не воруй, босяк! Не воруй, босяк!»
Потом он развязал ему руки и сказал:
— Иди к своему папе и спроси: из чего теперь будут убивать Ленского и что я должен сказать директору?
Изя догнал Калмыкова на улице, когда тот плелся домой раскорякой.
— Тебе больно? — спросил Изя.
Калмыков не ответил.
— Ты не сердись на него. Он очень жалеет эти пистолеты.
Но Калмыков думал совсем о другом. Он боялся, что эта порка станет известной мальчишкам и тогда в насмешках потонет его ореол смельчака.
— Изя, — сказал он, — дай слово, что ты никому не расскажешь, как он меня порол.
— Хорошо, — удивился Изя. — Могила.
— Ты благородный человек, — растрогался Калмыков.
Так они стали друзьями. Но Изя был жестокий друг. Он всегда говорил Калмыкову:
— Ты ужасный человек. У тебя совсем нет принципов.
Потом они стали вместе работать в джазе. Правда, старый кавалерист хотел видеть своего сына в духовом оркестре, а Соломон Яковлевич своего — в оперном театре. Но они выдержали бои с отцами, и оба пошли в джаз, потому что им очень нравилась легкая музыка.
На работе Калмыков всеми силами старался поддержать свою репутацию. Ему ничего не стоило заговорить с девушкой на улице или в фойе кинотеатра, где они играли, а потом перезнакомить с этой девушкой весь оркестр. Но никто не знал, что делал он это через силу, потому что внутренне ужасно робел перед женщинами, стыдился, но заставлял себя победить этот стыд. Он напропалую хвастался своими знакомствами, ему верили, а он ни разу даже не проводил ни одной девушки.
— Не человек, а бутафория, — кипел Изя. — Ты ведь не такой. Зачем же треплешься?
Но Калмыков не мог остановиться. Ему нужно было всегда показывать, какой он отчаянный.
Да, у него не было ни любимой женщины, ни любимой девушки, но никогда ему это не казалось таким обидным, как сейчас. Бумажный треугольник в руке Шишкина вывел его из себя. И ему стало нестерпимо тоскливо.
Калмыков смотрел в серое плоское небо. Оно вдруг зашевелилось, и в нем возник тяжелый гул. Он все рос и ширился. Тишина кончилась.
Читать дальше