— Никак, пымаешь, не угодишь этим занудам, — начинал он, едва переступив порог мастерской, — сшас являлась одна наверченная, — полусогнув пальцы, он крутил возле ушей. — Пымаешь, отказалась брать свою физию. «Это не я!» — Евсеич брезгливо кривил губы, передразнивая посетительницу. — А кто же? — спрашиваю. — Это, говорит, очевидно, вы в молодости. Во, пымаешь, стерва какая…
В мастерской смеялись больше над самим Евсеичем, чем над рассказами «мастера», здесь хорошо знали его способности любое лицо изменить так, что даже самые ближние родственники не признавали увековеченного на фотографии. Столяр Осип Потапов, снявшись однажды в полный рост возле витой тумбочки, послал карточку старушке-матери, которая потом при встрече сказала ему:
— Тебя я тут сразу угадала, — и ткнула пальцем в тумбочку, а кто вот этот, рядом, — не разберу, китаец, что ли, какой…
— Морда у тебя была опухшая, ты и был, как китаец, — обижаясь, объяснял Евсеич и вздыхал: — Неблагодарное у меня ремесло: каждое рыло хочет выглядеть иконой.
В бондарной гоготали, а Феде всякий раз было жаль старика. Может, потому что не на людях, — у себя в мастерской, куда парень иногда заходил, Евсеич был совсем иным, разговаривал без смешков и жаловался Феде, что в конуру эту загнала проклятая война, отхватившая у него руку. Иногда Федя вызывался помогать старику: рубил дрова, бегал к колодцу за водой, позже Евсеич стал доверять ему проявлять и закреплять стеклянные пластинки-негативы. Тогда и появилась у Феди мечта — страстная и благородная. Он знал, что сделать такую выставку нелегко, потребуются деньги на фотоматериалы, придется много ездить и ходить по стране, чтобы снять самые красивые места. И Федя начал готовиться: упросил Евсеича, чтобы тот научил вставлять в аппарат пластинки, наводить на резкость, и вскоре парень выведал все известные старику секреты в этом деле. Предполагая дальние странствия, стал закаливать свой организм: каждое утро делал зарядку, обливался водой. После работы он спешил к Евсеичу, колдовал над ванночками с растворами, печатал снимки. Старик был доволен помощником, охотно уступал ему место в темной будке, стал позволять фотографировать клиентов. Поголодав месяца четыре, Федя купил себе аппарат.
Теперь он фотографировал самостоятельно, но к Евсеичу все равно заглядывал и нередко выручал старика, помогал выполнять ответственные заказы, снимал капризных женщин, чаще всего жен начальников, делал портреты передовиков на городскую доску Почета. Евсеич щедро благодарил его за услуги, давал реактивы, которые в продаже были не всегда.
Однажды перед каким-то праздником Евсеича попросили прийти в детсад, снять ребятишек, дети — народ вертучий, непоседливый, и Евсеич, сославшись на недомогание, отправил туда Федю. Там Федя и встретился с уже позабытой девушкой и ее карапузом. Она оказалась воспитательницей детсада, звали ее Клавой. Рассаживая детей, она суетилась и краснела, как и тогда при первой встрече. Федя отметил, какие ласковые и нежные у нее губы и волосы, гладкие, отливающие бронзовым светом. Федя сделал три лишних кадра — хотелось, чтобы она вышла хорошо.
Через неделю он опять зашел в детсад, занес пачку фотографий, среди них был большой портрет Клавы. На этот раз они хорошо и долго говорили. Рассказывала, правда, больше Клава, а Федя слушал, понимающе кивал огненно-рыжей головой и тайно любовался ею. Он узнал, что Клаве идет двадцатый год, что отца у ее Пашки нет — так уж получилось, живут они вдвоем, мать в прошлом году померла. И еще она спросила, сколько примерно стоит ремонт крыши, — Клава собиралась нанять мастеров, потому что хата ее текла, как решето. Федя сказал, что стоимость работы можно определить только на месте. Клава назвала свой адрес.
Ремонт оказался невеликим, Федя вызвался его сделать сам и в ближайшее воскресенье за полдня подлатал крышу флигелька. Взять за работу деньги он отказался, но получил в награду старую гармонь, на которой когда-то играл отец Клавы, и приглашение приходить к ним по воскресеньям в гости…
Яркие, звучные дни были в том году: что бы ни делал Федя — набивал ли обруч на дубовую гудящую кадку, пилил ли искрящиеся стружкой доски или фотографировал с крутого берега Хопра бунтующий ледолом, — в душе росла, ширилась, заполняя все его существо, какая-то неосознанная радость. По выходным он нес ее в маленький флигелек Клавы и отдавал вместе с игрушками Пашке, встречающему его всякий раз с ликующим визгом, выплескивал в нехитрых мелодиях гармошки.
Читать дальше