Они жили долго и счастливо и умерли в один день.
…В юности, говорите вы? Ну как же, тоска была, как же ей в юности не быть? Вселенская тоска, любовная тоска, бытовая тоска — какой только тоски не было!
И теории были. Возможно, для ухода от этой многоголовой тоски. Для преоборения ее даже. Да, мол, сейчас мы все еще недочеловеки — с огромными усилиями, большой кровью, с ошибками и провалами решаем земные проблемы, ну а ко вселенским-то еще только-только приступаем. Да и как приступить по-настоящему, если каждый сам себе пуп земли, ну а Вселенная-то попросту может и не замечать эти пупы. Но — постепенно дойдем мы, сольемся в сверхчеловечество, даже в надчеловечество, и тогда-то уж станем соизмеримы со Вселенной; быта и мелких подробностей уже не будет, а будет что-то вроде торжественного «а-а-а!» — заключительный вечный аккорд, в котором сольются человечество и Вселенная.
С этим сверхчеловечеством было проще простого: торжественное «а-а-а!» — и все тут.
Но я был довольно способным малым, преуспевал в физике и математике, и меня тянуло не просто на аккорды. Кстати, слуха у меня никогда не было, но для заключительного аккорда, по-моему, его и не нужно было, к тому же говорили, что у меня внутренний слух, и так, наверное, оно и было, потому что вот это «а-а-а!» я слышал очень отчетливо в минуты духовного просветления. Так вот, в силу моих способностей к обобщениям и теориям меня тянуло не только на аккорды, но и на схемы. Прекрасная схема, надо сказать, получилась у меня однажды. Я знал, что не с самого начала иду, но линия, в какую бы сторону она ни продолжалась, уже была линией, костяком мира. В ровные квадратики с перемычками — уже квадратики, помню, мне нравилось делать очень тонко и ровно — я поместил последовательно «элементарную частицу», «кристалл», «молекулу» и прочее. Над «живой клеткой» восходила вертикаль — «жизнь», «человек», «общество». В этом месте я, правда, посомневался, что выше: «человек» или «общество». Понадобилось даже волевое, я бы сказал, волюнтаристское усилие, и — повернул все же! Не помню уж, что над чем. А дальше совершенно ясно: «сверхсоциум». И — свершилось: тут — мир, тут — я, владеющий. Весь мир, собранный в горсть. А потом, что бы со мной, лично со мной ни было, но это уже есть. Было и будет. Да, стоило схему нарисовать, и я уже как бы владел Вселенной. Больше, чем владел. Она уже была несущественна, поскольку определена и предопределена… Был ли это восторг? Да нет. Скорее гордое, горделивое удовлетворение, как бы успокоение, что все идет, как надо, и моя тоска несущественна. Возможно, даже и тоска-то, думалось мне, от того, что я вижу так далеко вперед, а мелкая действительность, как болото, держит меня, не давая заглянуть в сам этот сверхсоциум, в это слияние, в это «а-а-а!», в эти заключительные бессмертие и вечность.
Вот такие были мои юношеские дела. Не то чтобы тоска шла сплошняком и ступить шагу не давала. Нет — и девочки мне нравились, и школьные успехи тщеславно вкушал я, и копать огород родителям помогал, и к старшему умному брату тянулся, и меньшему брату, обожавшему меня, покровительствовал. Все — не выбиваясь из общего деловитого ритма. Не без того, конечно, что изредка остановишься от парализующей тебя тоски, но тут же, как больной за таблетки, начнешь хвататься за слова: «Что?.. Что такое?.. Да, жизнь, быт… Но… есть восходящая… И… сверхсоциум». И даже попробуешь представить его, если не зрительно и умственно, то вот этим «а-а-а!». Получится — значит, подскочишь и вдвое быстрее задвижешься. Не получится — начнешь вытягивать себя за волосы из болота: мол, хоть и не представить, а есть, будет и… стойкость и мужество!
Была, наконец, и любовь — умопомрачительная, со стихами и балдением возле нее, с ее полувосхищением, полуснисходительностью к моей неординарной личности.
И вот… шел я однажды к ней от электрички. Можно было к их дому ездить и трамваем, но электричкой было быстрее, и к тому же словно переносило меня в некую отдаленность и давало возможность внутренне подготовиться к встрече. Шел я от электрички знакомой дорогой по немощеным улицам, еще в лужах ночного дождя, но уже быстро подсыхающим от ясного весеннего солнца. Шел вдоль заборов и штакетников. Довольно рассеянно шел — не то думал о чем-то, не то смотрел вокруг. Но невнимательно. Так, поглядывал. Когда я поднимал взгляд вверх, то веток на деревьях вдоль дороги, особенно мелких, узких веточек, казалось вдвое больше, чем зимою или поздней осенью. Улица шла по склону холма, и тут и там на холме, возле домов, и в огородах, и вдоль улиц розовели цветущие жердёлы. Слабее, рассыпаннее, но белели уже и вишни. Цветущие ветви свешивались через сплошные заборы, просовывались сквозь штакетник. Взгляд мой задержался на цветущей, чуть не задетой мною ветви — и так сильно вдруг все увиделось! И пушистые от тычинок маленькие цветы с мелкими неправильностями: то мал и кривоват лепесток, то тычинка не вполне тычинка, а как бы даже и лепесток, и отогнутые книзу чашелистики тоже не то чтобы ровно отогнуты. Тычинки желтые, но при другом повороте как бы уже и розовые. Ах, да все розовато было, даже собранные в щепоть крохотные листочки! А уж всего розовее были выпятившиеся надрезанными кругляшками цветочные почки. И пахло, пахло все это — нежно и чуть горьковато. Я сказал — «все пахло», и можно подумать, что это был ровно растворенный в воздухе аромат. Так нет же. Аромат, как нимб, каждый свое дерево окружал.
Читать дальше