Мне не в чем было признаваться.
— Пусть Шубкин выйдет, — продолжала я упорствовать, хотя знала, что никуда он не уйдет, а я своими словами только окончательно восстановлю всех против себя.
В другом мне бы надо было признаться. Я не заступилась за Котю и сестру его Зинаиду, а сейчас некому заступиться за меня. Была в этом какая-то связь. Я не могла ее объяснить, но она была. А Любочка не помогла когда-то директору совхоза Конторскому, не спасла его от шубкинского фельетона. Очень дорожила она своей литературной должностью, боялась вылететь из редакции. Но не это помешало Любочке выступить против Шубкина. Другое. Ей помешала ложь. Получала письма от своего Инженера, писала ему и не задумывалась, что такое вранье не проходит безнаказанно. И Анна Васильевна врала: ах, мой муж — руководитель! Ну и что, если руководитель? Он-то руководит, а вот ты, жена, почему позволила расцвести махровым цветом Шубкину? Я уже знала твердо, что шубкинские фельетоны сеют беду, страх и позор. Он сам есть зло, и ему, именно ему, противопоказано прикасаться к чужим жизням.
Я все это могла бы сказать, но говорить было некому. Матушкина и Аля Галушкина боялись Шубкина. Они боялись, что у него есть против них какие-нибудь факты и кто-нибудь этим фактам может поверить. Боялись, хоть никогда не расписывались у него в блокноте.
А я уже пропала, поэтому никого не боялась.
— Ты вот, Шубкин, — сказала я, — вытащил из закрытого на ключ стола комсомольский билет и не стыдишься своего поступка.
— Билет не хранят в столе, — ответил мне Шубкин, — если, конечно, это честный билет честного человека.
Меня он больше не интересовал. В ту минуту мне казалось, что сто и тысяча человек не совладают с ним. И все же мне было обидно за тех, кого он бичевал в своих фельетонах, и за Матушкину и Галушкину тоже.
— Что же ты, Галушкина, так поддаешься на провокацию? — спросила я. — Ты же комсомольский работник и знаешь, что когда в райкоме не бывает вкладышей, то иногда берут вместо них чистые листки из отслуживших билетов. — Каким-то непостижимым образом это правильное объяснение пришло мне тогда в голову. — А вот ты, Шубкин, этого знать не можешь, ты никогда не был в комсомоле. Ты вообще нигде не был. Явился в редакцию, неизвестно, кто такой, и взялся душить людей.
Комсомольский секретарь Галушкина глядела на меня и морщила лоб, что-то хотела понять. А Матушкина загрустила. Обе они уже не сомневались: вкладыши честные, в честном комсомольском билете.
— Возьми, — протянула мне билет Галушкина.
Я тоже протянула руку, чтобы взять, и тут что-то взорвалось рядом с нами. Мы с Галушкиной вздрогнули. Это Шубкин так грохнул дверью. Он ушел, а мы трое еще долго сидели и молчали, словно ждали, что Шубкин вернется и распорядится, что нам дальше делать. Наконец Матушкина сказала:
— Ты все-таки съезди в свой город, возьми справку, подтверждающую, что вкладыши законные. Чтобы никто никогда уже больше не придрался.
Аля Галушкина слушала ее и кивала.
— Да-да, — поддакивала Аля Галушкина, — мы тебе верим, но ты все-таки докажи: поезжай, разберись, оправдайся.
— А сейчас напиши заявление об уходе по собственному желанию, — добавила Матушкина. — Чтобы мы могли тебя рассчитать, чтобы было тебе на что ехать. А потом вернешься.
Я не вернулась.