Шмыгая носом, Довидл извлекает из кармана заветную металлическую коробку. Это тебе не что-нибудь, а чудо-коробка! Крышка на ней не просто закрывается, а задвигается. Там в плену несколько больших мух и две надраенные медные пуговицы. Их он и обменяет на кусок хлеба, посыпанного сахарным песком. Коробку даже не надо к уху прикладывать, и так, на расстоянии слышно, как мухи жужжат. Должно быть, мечутся в темноте, оттого и пуговицы подпрыгивают, трясутся как в лихорадке.
Из-под бревен Довидл достает полузасохший кустик с плоскими зелеными лепешечками наподобие калачиков. Калачики — готовые колесики. Под рукой у него и колючки, что лезут из земли без спроса. Растут они тут же, у плетня или по закоулкам. А кто не знает, что из колючки сделать ось или дышло — сущий пустяк. Два калачика, воткнутые в колючку, и перед тобой двуколка. Из четырех можно сделать повозку, а то и коляску и впрячь в нее мух. Но этого Довидлу мало, и он сооружает выезд на шестнадцати колесах. Он склоняет голову набок и внимательно разглядывает дело рук своих: хорошо получилось! Эту упряжку он и водрузит на окно у Рохеле. Ничего не случится, если даже Хаим-Бер ее увидит. Наоборот, пусть смотрит и завидует. У него, у Довидла, колеса не скрипят, а мухи несутся без его окрика: «Но, кляча, сколько можно дрыхнуть!»
…С тех пор много воды утекло. Госпожа Олинова успела приобрести еще один дом. У Рохеле понемногу стал округляться подбородок. Но по-прежнему она не расстается со своей привычкой, расширив от любопытства глаза, потихоньку, на цыпочках подкрадываться к чужой двери и, как назло, тогда, когда ей лучше быть в другом месте.
Хаим-Бер не перестает жаловаться на ломоту в пояснице. Фельдшер Гинзбург уверяет, что это ишиас — воспаление седалищного нерва. Бывают дни, когда извозчик не может подняться с постели. Но он так приучил весь свет, что тот пробуждается и без него.
Довидлу уже минуло семь лет, и, должно быть, ему невдомек, что лисьим хвостом промелькнуло его не богатое радостями детство. Теперь он не на шутку занятой человек, и мечты уносят мальчика в совершенно иной, неведомый мир. Даже Рохеле и та заметила, что Довидл, этот сорвиголова, как-то вдруг остепенился: перестал ловить мух, пускать мыльные пузыри, гонять чужих голубей. А мать — та с нескрываемой радостью подмечала: одежда на мальчике не горит так, как прежде. Кто бы мог поверить, что единственный штопаный-перештопанный костюмчик Довидл сможет носить неделями и чтобы на нем не появились новые дыры, а из сандалий, которые починили еще перед пасхой, не будут выглядывать пальцы.
Родители знали, что их младшенький водит дружбу с рыбаком Никифором. Но что тот принес Довидлу изрядно поношенные, с заплатами на коленях, не по росту длинные штаны, холщовую рубаху, и пока они рыбачили, Довидл свою одежду складывал и перевязывал подтяжками, — этого, конечно, они знать не могли.
…Днепр окутан густым туманом. Белые чайки грудью падают на зыбкую гладь прозрачной воды. Еще веет предрассветной свежестью, а Никифор и Довидл уже качаются в узкой лодчонке. Они надеются, что сегодня им удастся наловить полный кошель рыбы. Почему именно сегодня? Да потому, говорит Никифор, что еще очень рано, ночью небо было сплошь затянуто серыми облаками, моросил дождик, а ветер дует с юга. К тому же у них с собой уйма приманки: в металлических банках припасены черви, катышки из теста и хлеба и даже вареные пшеничные зерна. Остается только подыскать удачное местечко. Не только Никифор, но даже Довидл знает, что на такой привольной полноводной реке, как Днепр, лучше всего забраться в менее широкое место, поближе к омуту и водовороту, у затопленных кустов.
Они уже бог весть как далеко, а в кошеле плещутся всего-навсего несколько лещей и карасиков, две щуки и один карп. Никифор распрямляет плечи, достает кисет с махоркой, набивает и закуривает трубку, приглаживает свои пожелтевшие усы, в которых застревает табачный дым, и неторопливо, с крестьянской рассудительностью говорит:
— Давидко, сегодня, правда, воскресенье, но нам-то с тобой что до колокольного звона, если клев никудышный? Возьмись-ка, браток, за весла, и двинем к Алешковскому лесу.
Сам Никифор тем временем, как бы отрешившись от всех забот, берет в руки балалайку, и река и все вокруг оглашается звуками. Довидл перестает орудовать уключинами, чтобы всплеском весел не мешать песне. Никифор напевает без слов, а звуки то высоко взлетают, то замирают, и Довидлу кажется, что к этому чарующему напеву прислушиваются не только мотыльки и бабочки, но даже лесные травы.
Читать дальше