— Есть у меня, Таня, друг — философ Костя Наковальнин. Он однажды сказал мне, что насилие питается покорностью. И вот: меня ты отчитала, когда я тебя хотел поцеловать, и хорошо, между прочим, сделала. А Демьянов каким-то гипнозом, что ли, добивается твоей покорности. И целовал тебя, и со сцены похитил, а ты не протестовала… Смотрит он на тебя какими-то отуманенными глазами. Удавьи глаза! Знает, подлец, их силу.
— Не надо так грубо, Степа! Не ругайся, пожалуйста!
— Ты же сама начала этот разговор… Вот что, Танюша, неправильные мои выражения поправляй и впредь, пожалуйста, — улыбнулся Северьянов, — но тон и содержание моей речи оставь в покое! Согласна? Молчишь, значит, согласна. Мне иногда кажется, Таня, что Демьянов человек с головой, но без сердца, с кровью протухшей воблы. И что еще, Таня, по-моему, мерзко в нем: он думает и действует не как ему самому хочется, а как приятно тем людям, к которым он приспособляется. Посмотри на Овсова! Омерзительная безусая морда. Его глаза мутные и блестят, как у бешеной собаки. Одного взгляда на него достаточно, чтоб на тебя навалилась тоска, и в то же время от него исходит тепло, будь он трижды проклят! А Демьянов — помесь смоленской гнилушки с чукотским льдом.
Таня слабым движением маленьких пальцев гладила густые волнистые волосы Северьянова.
— Ты так сильно озлобился против него и говоришь пристрастно! Это нехорошо, Степа.
— Я не скоро озлобляюсь, но никогда не забываю зла, как и добра. Говорю, как вижу, и вижу, как говорю.
— Разве он тебе сделал зло?
— Нет.
— Зачем же ты резко судишь о нем?
— А он обо мне мягко с тобой судил?
Таня уклонилась от ответа.
— Он умен и очень начитан, — произнесла она.
— А я разве отрицаю это? Да черта ли мне в таком уме, который направлен только на свое личное благо!
Тане хотелось возразить ему, но она что-то вспомнила, сдержала себя и задумалась. Под ее сдержанностью притаилось глубокое чувство. С этим всю ее поглотившим сейчас чувством она рассеянно смотрела на мерцавшие в вечерней мгле огни Заречья.
— Когда я тебя впервые увидела в столовой, меня поразили твои беспокойные брови, а в глазах глубокая ясность и почти не гаснущая затаенная радостная улыбка.
Северьянов встал. Он видел теперь только Танины глаза, отражавшие беспокойный свет зареченских огней. Он слышал биение сердца и не мог разобрать, чье это сердце так сильно бьется — его или ее?
— Таня, — взял он несмело ее за руки, — переводись в нашу школу!.. В мое родное село. Возвращусь из Москвы — будем работать вместе.
Таня вполне доверяла Северьянову, но был и какой-то неодолимый страх перед волнующей радостной неизвестностью.
— Я, Степа, уже перевелась. И, кажется, туда, к тебе. Там Гедеонов будет?
— Как это здорово! — прошептал Северьянов и прижал ее к себе, теплую, взволнованную, доверявшуюся.
В естественно-историческом музее бывших Бестужевских курсов осторожный шумок. Бледнолицый корректный профессор с черными пушистыми бакенбардами и такой же пушистой легкой бородкой только что закончил лекцию по эволюционной теории. Окруженный курсантами, он тихо, несмелым, вкрадчивым голосом отвечал на их вопросы, сложив худые бледные ладони на своей груди и молитвенно взирая на огромный скелет ихтиозавра. Голос профессора ласково касался слуха, как бы шел откуда-то из доисторического далека.
Ближе всех к профессору был Наковальнин, перечитавший уже все переведенные на русский язык труды Дарвина, Ламарка и Кювье, за что профессор выделил его, а Ковригин прозвал «без пяти минут доцентом».
Рядом с ярым дарвинистом Наковальниным, держа его под руку, стояла Блестинова, гордая своей дружбой с «перспективным», как она называла Наковальнина, молодым человеком.
— Скажите, пожалуйста, — приглушенно спросил Наковальнин профессора, когда тот замолчал, — чьим взглядам — Дарвина, Кювье или Ламарка — вы больше сочувствуете?
— Дело ученого, — тихо возразил профессор, — исследовать явления объективно и беспристрастно. Я не полемист, не политик.
— Это и плохо! — как-то сгоряча и выбиваясь из общего тона, бухнул Ковригин. — Наука без политики — тело без души…
— Зачем вы так громко! — испуганно прошептала Блестинова в лицо Ковригину. — Какая может быть политика при изучении ихтиозавра?
— Я ничего не могу прибавить к тому, что сказал в своей лекции, — покорно наклонил голову профессор и еще крепче прижал свои белые худые ладони к груди.
Читать дальше