— Да-да… Вся Россия в одном кармане. — Серым глазам трудно глядеть на зелень Тверского бульвара, серым глазам больно.
И вот: из одного большого кармана вынуть все и все отдать, распять, растоптать.
Стучит и бьется такое маленькое, такое крохотное человеческое сердце:
— Вся Россия. Да-да.
Из кармана потянутся города, села, тысячи живых жизней, — и снова, и снова побегут языки огня, снова дымом, копотью, гарью изойдет земля, и опять по русским дорогам поползут танки тысячегорлые, пушки, и вновь от края до края завьются, понесутся, закружатся лязг, свист, топот, гиканье.
— Вся… вся…
Бывают карманы среднего размера, бывают и большие, предназначенные для долгих и длинных путешествий, и тогда влезают туда толстые тетради для записей, грелки, дорожные аптечки, а вот есть карман, куда влезает страна — целиком, вся — и вся из кармана переходит…
Желтые гетры рванулись от скамейки, желтые гетры долго, долго чертили бульварное кольцо.
В этот вечер они прорезали всю Москву.
И в этот вечер серые глаза окончательно потускнели.
Его ночь.
А ночью из окна гостиницы сказали серые глаза Тверской улице, сказали бедному московскому фонарю, так непохожему на ночные фонари Елисейских Полей, и ночному московскому небу:
— Не могу больше.
Сказали молча, без слов, — и не знали они: часы ли проходят или минуты, вот тут у подоконника, под шум весеннего дождя.
Страшно, когда в весеннюю ночь плачет крепкий, широкоплечий мужчина. Тогда каждая слеза, как раскаленное олово: прожигает насквозь; тогда уже — после нет человеку места на земле, нет ему отдыха и сна.
На ночном столике доллары из правого отделения желтого бумажника шепнули фунтам в левом:
— Он невменяем!
— О, эти русские! — саркастически скривились фунты, оправляя белоснежные манжеты, сдувая пыль с лакированных туфель.
И случайно уцелевшая стофранковая бумажка простерла к потолку бумажника свои бумажные, в водяных знаках, руки:
— O, mon dieu! (о, мой бог!)
А желтые ботинки в негодовании зарылись острыми носками в старый выцветший ковер, и гетры в возмущении надулись, лихорадочно застегиваясь на все застежки, — бежать и бежать из этой проклятой больной страны, где джентльмены вдруг истерически каются, где джентльмены забывают о своем джентльменском долге.
Мокла Тверская, от подоконника не отрывался человек, — человек, ставший комочком.
Мокнут сейчас от Москвы до Архангельска русские поля, — и когда утром запрыгают грачи, и по всей земле русской потянутся струйками дымки над избами, на углу Кузнецкого и Петровки два человека обменяются взглядом быстрым и точным, ибо нужна быстрота и точность, ибо и тракторы работают быстро и превосходно — столь прекрасно, что у московского видного деятеля душа замирает от восхищения, и некогда взглянуть поверх желтых гетр и перчаток в глаза собеседника, в глаза человека.
Мокла Тверская.
Быть может, завтра высушит ее молодое весеннее солнце, и, как было десять лет тому назад, зашумит Тверская бодрым весенним шумом.
И, как было десять лет тому назад, звеня, точно юный подпоручик, только что выпущенный в полк, задорно примчится к Страстной трамвай «А» и повезет, повезет бульварами, зеленью вымытой, точно отполированной, газонами к Каменному мосту, к встрече желанной, к соломенной шляпке с васильками.
И васильки, чудесные русские васильки только кивнут.
Молча, молча и тихо.
И будет в этом кивке все: и сад, расцветающий черемухой, и нежное «да — нет», и молодость — неизбывная, горячая, парная, и убегающая межа полей, и скрип калитки поутру, когда скрип кажется непередаваемой чудесной песней, и след туфли на слегка влажном песке, — а каждая песчинка — крупица золота, крупица найденного клада, — и будет в этом кивке счастливый холодок от сознания, что есть жизнь, есть Россия, есть молодость, есть счастье.
И кивнут, кивнут васильки. И тот — на углу Кузнецкого и Петровки — тоже кивнет, тоже молча, как молча потом вытащит из кармана (необъятного, необъятного!) сверток бумаг.
А если вот вдруг в этой прокопченной комнатушке обернуться и с размаху ударить по голове, четким, стремительным ударом по голове, чтоб распласталась кавалерийская шинель, а необъятный карман (оттопыривается, набухает полками, дивизиями, корпусами) повис жалкой, ненужной тряпкой?
Качнулась на окне темная гардина, — качнулся человек, качнулось маленькое, такое крохотное человеческое сердце.
Читать дальше