А работа все усложнялась и ее становилось все больше. Эпидемия туляремии могла вспыхнуть в любом уголке страны, куда ее легко могли завезти с зараженным зерном из нашего хлебного края.
Иногда мы не успевали перехватить и проверить подозрительное на туляремию зерно на складах и элеваторах — тогда приходилось задерживать груженые эшелоны на станциях.
О том, как взбешены были задержками начальники этих эшелонов, вспомнить страшно. Белые глаза, из которых смотрит на меня сама смерть, в мосластой руке пляшет наган. В ушах плещется бешеный вопль:
— Люди дохнут без хлеба-а! А ты, сытый гад, тыловая крыса, задержива-ать!
И обязательно тычут наганом в нос:
— Убью-ю-у!
Он жесткий, ствол у нагана, иногда из носа брызжет кровь.
Помню, сказал одному крикуну:
— Да убери ты его, больно ведь, черт, он у тебя жесткий.
Тот взглянул на свой револьвер с некоторым даже удивлением, словно я сказал, что он неисправный. Не убил.
Ни в тот раз, ни в другой, ни потом этого, к счастью, не случилось.
стою на плацу возле военкомата, в строю таких же, как я, одетых в гражданскую одежду, а вернее, кто во что и как попало. Все равно скоро оденемся в казенное, военное.
К моему удивлению, мама вдруг согласилась с моим решением пойти добровольцем на фронт. Главным доводом было слово «неудобно». В самом деле, в такое время мы с братом дома, возле нее… Ну, старший брат хромой и у него двое ребятишек. А я? Снят с воинского учета? Ну и что?! Здоровье ни хуже, ни лучше. Я свободно передвигаюсь, работаю. Даже за перепелами хожу. Так в чем дело? Не надо только ничего говорить медкомиссии. Примерно так вслух рассудил я. И еще напомнил маме то, чем она страшно гордилась: она была членом профсоюза с семнадцатого года! Так и полагалось это произносить — чуть-чуть трагически и с восклицанием.
Сначала я пошатался по замызганным коридорам, среди народа, побалагурил, покурил и пошел к писарю, пожилому военному человеку с измученным лицом. Неправдоподобно раздутая щека писаря была повязана рябеньким, не к месту кокетливым платочком. Он все, что надо, записал, и я оказался произведенным в пехотные рядовые.
Тут, правда, я слукавил немножко. Сказал, что кончил лишь семилетку, а то началась бы длинная канитель с медкомиссией и угодил бы я в лучшем случае в такие же военкоматские писаря.
Кто-то заполошно над самым ухом заорал:
— Стройся!
И вот я «построился» и стою теперь вполне собой довольный.
Замыкающим в моей шеренге был мальчикового роста скрипач из нашего городского театра. Напротив, среди провожающих, не сводили с него глаз его тоненькая черненькая жена и черненький, с радостно блестевшими глазенками, тоже очень маленький мальчуган лет десяти. Мальчишка втайне страдал, что отец стоит последним в ряду.
Он не вернется к сыну, этот маленький солдат. В госпитале мне расскажут, как должен он был выстрелить в немца шагов с двадцати, но не успел вскинуть к плечу свою тяжелую винтовку. Немец бросил гранату.
Довольно долго мы простояли на морозце — думали: задержка из-за обмундирования. Но оказалось, что выдадут нам его в запасном полку. Кто-то сказал, что прямо с убитых… Глупость, конечно. Но фронт и правда был неподалеку.
Мы построились в колонну, и тут произошло какое-то движение — не сговариваясь, все, кто пришел проводить, кинулись к нам обнять в последний раз. Мама, я видел, — тайком, как это делали другие женщины, перекрестила меня, а я сделал нарочно изумленные глаза и дурашливо проговорил:
— Что я вижу? И это член профсоюза с семнадцатого года?!
Мамины заплаканные глаза улыбнулись мне…
Удивительно суровы были зимы в войну. Даже в благословенных южных краях в феврале стояли морозы. Днем вокруг тусклого серебряного диска, затянутого морозной дымкой, — три светлых кольца. Зрелище для здешних мест невиданное и зловещее.
Фронт медленно двигался на запад. А запасной полк, как заколдованный, будоражил воображение и оказывался «не там». Так продолжалось бы неизвестно сколько еще, если бы Сашка Гончаренко не отвел в сторону нашего сопровождающего и не повертел кулаком перед его хитрой рожей с невинными глазами.
Сашка Гончаренко шел со мной в одной шеренге, справа. Был он на двенадцать лет старше меня и, как оказалось, хорошо знал моего старшего брата в далекие, еще нэпмановские времена. Тогда брата пробирали в комсомоле за брюки дудочкой, галстук бабочкой и за буржуйскую повадку надушивать платки духами. И что удивительно, был он из того самого двора на Садовой, где я когда-то, бегая по крыше сарайчика, провалился. Сашка тогда и отнес меня на руках домой.
Читать дальше