— Вам нравятся их песни? — спросила Лубенцова Ирина. На нее поглядывали молодые люди, и один вертлявый, с черными усиками, старался петь для нее.
— Мне нравится, когда весело, — ответил Лубенцов. — Весело, хорошо и интересно.
— Это интересно? — удивилась Ирина.
— Для меня что-то новое.
— А я не люблю. Нет тут ничего нового, что-то жалкое, шутовское… Вы поглядите, как он поет. — Она показала глазами на молодого человека с усиками, и тот, заметив ее взгляд, сильней забренчал на гитаре, как-то изогнулся, затряс плечами.
— Студент, аспирант, а может, и кандидат. Представляете, — сказала Ирина, — какой шут… Нет, даже не шут, нет: что-то в нем наглое… Я еду с вами, а он пялится на меня.
Молодой человек с усиками, наигрывая, пошел между скамеек к Ирине.
Лубенцов и сам увидел: наглое презрение к нему, к Лубенцову, будто и не человек он.
— Зачем вы сюда пожаловали? — сказала молодому человеку с усиками Ирина, когда он остановился перед ней.
— Вы мне понравились.
— А вы мне — нет. К тому же я не одна.
— Но он же «предок».
— А вы подонок, — ответила она.
Лубенцов встал.
— Так нельзя, — сказал он молодому человеку с усиками. — Надо уважать себя и других.
— Простите, за что вас уважать? Я вас не знаю.
— Не знаете, а так говорите, — сказал Лубенцов. — Даже удивлен, что так можно.
— А что можно? — оскалился он.
— Идите, не надо так, — хотел как-то уладить Лубенцов.
— Но она еще не все мне сказала.
— Отойдите, — сказала ему Ирина. — Может, вам и совестно просто отойти. Но будет умнее, чем так стоять пнем. Не мешайте нам!
— Мы еще потолкуем, — погрозил он и Лубенцову.
Подошел дружок в клетчатой рубашке, в спортивных брюках, блондин, с яркими, будто накрашенными губами. На мгновенье он сделал боксерскую стойку и решил тут перед девушками и товарищами удивить всех своим искусством.
Тело его легко и привычно дрогнуло для удара. Но ударить не решился. Он увидел глаза Лубенцова: это был лубенцовский взгляд из войны, нечеловечески бесстрашный в своем ожесточении. И парень понял, что за удар тут не будет пощады, и с усилием усмехнулся — отошел.
— Пойдемте отсюда, — Ирина взяла за руку Лубенцова. — Я прошу вас!
На платформе — пустынно. Они прошли вперед, и, когда вагон, из которого только что вышли они, нагнал их, Лубенцов остановился. Из окон глазели на него и Ирину. По лицу его проносился свет, от которого загорался над лбом седой огонь, и это видела Ирина, и глаза его с неостывшим еще нечеловеческим бесстрашным ожесточением.
Скрылся в темноте последний вагон.
Лубенцов взял Ирину под руку, и они пошли назад по платформе. Надо было ждать другой поезд.
— Могло плохо кончиться. Но я рада, что таким увидела вас… Этого у них нет — бесстрашия и красоты. И еще такой понятной красоты, за которой и стоит бесстрашие.
Лубенцов не ожидал, что так скажет она.
— Забыть прекрасное — все равно что забыть, что ты человек, — продолжала Ирина. — И когда все-таки забывают, появляются вот такие наглецы, как тот, в вагоне. Я их хорошо знаю. Это, в сущности, бывшие мои знакомцы, не совсем такие, но очень похожие. За это я и ненавижу подпольных поэтов и композиторов с их песенками. Старье! Новое — всегда в откровении. Надо быть бесстрашным и любить людей, чтоб доверить им свое откровение. Я читала где-то, что дуб растет в высоком окне света среди других деревьев. Так он прорывается к солнцу. По-моему, все живое стремится к такому солнечному окну… Светлое в человеке — вот мое солнечное окно.
Остановились у края платформы. Дальше начиналось поле: трава в матовых полосах росы обдавала холодом.
Ирина достала из сумки свернутый плащ. Надела его, повязалась пояском и неожиданно стала другой Ириной, стройной и строгой, но тепло, с пронзившей Лубенцова радостью улыбнулись ее глаза.
— Вот чуть-чуть и прибавилось на земле счастья, — сказал он.
— А что надо для счастья?
— Так бывает. Самое несчастное крикнет и остановит для счастья.
— А о н а не остановилась? — спросила Ирина о жене Лубенцова.
— Нет.
— Можно простить это? — спросила потому, что хотела знать, что он скажет.
— Человек вдруг нашел счастье. За что же ее винить? По-разумному надо радоваться, что человек счастлив. Но мы говорим о вине и прощении.
— И все-таки горько, обидно: ведь обман!
— Наоборот, самая чистая правда. Правда, что любви-то и не было. А обман в том, что ты не знал. Это и мучает.
— Интересно! Никогда ни с кем так не говорила. Интересно, что жизнь — искусство жить, в котором свои бездарности и таланты, штампы и шедевры прожитой жизни. Но как и в искусстве, шедевр не для всех, он порой и невидим, просто не знаем, что он есть. У меня были свои наброски, а сейчас я стою, как перед чистым холстом. Что будет? Хочу, чтоб было прекрасное.
Читать дальше