Отец Анатолий поскучнел. Неясная злость глодала его как болезнь. Как тяжелобольной человек припоминает тот день, когда он впервые почувствовал себя плохо, так молодой священник ворошил свою память, отыскивая конец нити, а она, непрочная, тонкая, путалась и путала мысли. Ему же необходима была ясность, та, с которой он жил до сих пор, привычная, легко объяснимая, отметающая все противоречия того, во что он сам верил и во что предлагал верить другим. Он не ковырялся в своей душе, как и в чужих душах, и принимал бога в человеке таким, каким тот хотел его принимать, и считал себя правым, потому что нес людям добро.
Если бы к горлу отца Анатолия приставили нож и велели ответить, верит ли он в бога или нет, он и тогда бы переспросил с улыбкой: «В какого? И что, по-вашему, есть бог?» Пожал бы плечами, но сказал бы твердо: «Верю в необходимость добра». Он окончательно и неколебимо верил в эту свою правоту, в свой счастливый жребий провозглашать эту правоту людям, ибо вера в бога зиждется на добре и порождает добро.
Отец Анатолий был верным и бескорыстным рыцарем доброты. Еще в раннем детстве, услыхав от старших ребят на улице, что попы обманщики и никакого бога нет, он успокоился лишь тогда, когда отец объяснил ему:
— Дело не в боге, сынок, а в душе человеческой. Тело лечат лекарствами, а душу добром.
Этим отцовским словам мальчик поверил на всю свою жизнь. Он пожелал бы учиться на доброго человека, если бы этому учили и если бы не было перед глазами примера доброго священника — собственного отца.
Как-то само собой на последнем курсе семинарии будущий отец Анатолий стал женихом девушки из знакомой, однако не духовной семьи. Дружили, встречались едва ли не с младенчества, и будущий священник с радостью думал, что она не просто к нему привыкла, а полюбила его, поняла, сумела разгадать в нем главное, заслоняемое для других званием и крестом. Не отринулась, не убоялась, а смогла постичь добрую, основную его суть. Он был счастлив, называя любовью счастливое единодушие и взаимную доброту. Его не отпугивал веселый и несколько насмешливый нрав невесты. Он тоже любил пошутить, умел отпарировать шутку, не обидев собеседника и не унизив себя. Не чванился, не замыкался в гордом одиночестве и никогда не пожалел об избранном пути. Впрочем, пожалел ненадолго однажды, когда от него, уже священника большого прихода, ушла жена. Оставила записку, что не по силам ей больше, что ошиблась не в нем, а в себе. Не винила, не требовала отступничества, а скорбно просила прощения.
Он в ту ночь курил до рассвета, облокотившись над тетрадным листом в косую линейку, а утром лишь слегка побледневший, но прямой и легкий, пошел в церковь служить. И во время его проповеди о доброте сердца, осененного богом, женщины плакали, потому что трогательно-ласковыми были и голос батюшки и слова. Ни одна душа тогда не догадывалась, что этими словами молодой пастырь врачует собственное сердце свое.
С тех пор прошло пять лет, и если хорошенько вспомнить, то были случаи, когда сомнение обдувало душу, но он его отметал. Что же ныне его подкосило? Будто споткнулся на знакомом, хоженом-перехоженом пути. Стараясь дознаться, отец Анатолий вглядывался в своих ближних и, словно в первый раз переступив порог собора, стоял и смотрел, нездешний, чужой.
— Батюшка, вам кого? — вопросительно прошипела Серафима, двинувшись к нему.
Он поглядел на нее с неприязненным недоумением, ничего не ответил, круто повернулся и вышел, направился к сторожке через гладкий, отполированный смиренными подошвами двор.
Посреди двора, задрав голову и расставив ноги в парусиновых обвисших штанах, Тимофей наблюдал, как убегающий звук белой пенистой бороздой разрезает небо пополам.
— Эна, куда взлетел, подумать только! Сидит там и не страшится, и мы под ним мошкара, — с удивленным восхищением бормотал старик.
На шаги отца Анатолия не обернулся: не угадаешь ноне, как на молодого батюшку глянуть и что сказать. Подменили будто в последнее время, ходит темнее тучи, обозлился на весь белый свет.
Не смеялись больше в сторожке, не рассказывали анекдотов. Отец Анатолий молча курил в своем углу, молча уходил, когда его звали, и отец Константин провожал его вздохом, словно знал за ним невольный грех.
— Сглазили, должно, окаянные бабы, — печалился о своем любимце Тимофей. — Побрызгать, что ли, на него святой водичкой?
— Время виновато, а не сглаз, — говорил отец Константин,
— Конечно, время, — соглашался сторож. — Тридцать годков стукнуло. Женить бы, и музыка вся.
Читать дальше