Шергов решительно нажал кнопку селектора, сказал: «Оперативка. Всех ко мне»; здесь, в кабинете, он подобрался и движения его стали более резкими, то и дело двумя пальцами поправлял очки, будто они у него сползали, и тут же вскидывал растопыренную ладонь к волосам и приглаживал их — Николай Васильевич вспомнил, что эта привычка была у Шергова в юности, но тогда на голове его вздымались русые, с рыжинкой непокорные волосы, сейчас же они сделались блекло-серыми, редкими, постоянно приглаживать их было явно ни к чему, — а вот привычка осталась.
Кабинет быстро наполнялся людьми, Шергов кивками отвечал на приветствия, не отрывая взгляда от бумаг, — видимо, торопился их прочесть и подписать, зная, что другого времени у него сегодня не будет. Пока все это происходило, Николай Васильевич вдруг вспомнил один из эпизодов минувшей юности. Он не любил копаться в прошлом и не принимал всерьез много раз слышанную мысль, что прошлое-де определяет настоящее и будущее, потому что постоянно присутствует в нас. Для Николая Васильевича прошлое виделось как оставленный позади путь, усеянный обломками отживших научных идей и открытий, реальным и живым было настоящее. Он всю жизнь спешил, и оглядываться ему было некогда, а сейчас он вспомнил…
Шергов был тогда худ, без этого наметившегося брюшка, ходил в серой из жесткой, почти плащевой материи куртке с накладными карманами; Николаю Васильевичу теперь уж казалось, что другой одежды на Антоне в то время и не было, а как надел он эту куртку с первого курса, так и проходил до выпуска. Жил Шергов в общежитии. Стал приходить к ним в дом, любил копаться в книгах, а библиотека в доме Николая Васильевича была отменная, собрал ее отец, и, как ни трудно было им с матерью одним, библиотеку они сберегли, она и сейчас в квартире у Николая Васильевича занимает главное место. Конечно же он и Шергов были разными, Николай Васильевич рос в доме столичных инженеров, а Антон приехал из Высоцка, с завода, о котором мало кто слышал даже в стенах института, так он был невелик и незнаменит, и конечно же в этой их дружбе верховодить стал Николай Васильевич. Мать полюбила Антона, всегда радовалась ему, он это понимал, и было нечто трогательное в том, что Шергов приносил им в подарок яблоки, и какого бы сорта они ни были, их звали в шутку «антоновскими» в честь дары приносящего, или же сало со шкуркой, полученные им из дому в посылке; поднося эти подарки, Антон неизменно приговаривал: «из собственного хозяйства», чуть окая при этом.
Вспомнилось сейчас Николаю Васильевичу вот что. Они уже кончали институт, а к той поре Николай Васильевич успел нахлебаться бед, пережил он и внезапную кончину матери, и множество своих невзгод, кое-как сводил концы с концами, и тут подоспела пора рожать Маше: он отвел ее в полночь на Арбат, в знаменитый родильный дом, о котором говорили, что попасть туда обыкновенной роженице невозможно, но, видимо, как всегда, разговоры эти были преувеличены, потому что Машу приняли безо всяких хлопот. И вот, когда утром Николай Васильевич, пережив волнения ночи, пришел, чтобы справиться о родах, то в узкой, как коридор, приемной увидел сидящего за круглым столом Шергова. Был он неестественно бледен, словно вся кровь разом отхлынула от его лица, высинив губы; очки его лежали на столе и слабые беспомощные веки обвисли, оставив узкие щелки глаз; он сидел, сдвинув колени, на которых лежал сверток, и нервно теребил веревочную завязочку.
«Худо ей, — прошептал Шергов. — Операция… Уже час как…»
Это был еще один удар в цепи тех неудач, что переживал тогда Николай Васильевич, он принял его покорно, сел рядом с Шерговым, даже не задумавшись, почему тот оказался в приемной раньше его, да и вообще откуда узнал, что Маша в роддоме, ведь Николай Васильевич никому еще не успел об этом сообщить.
Началось долгое, мучительное ожидание, они сидели в тесной приемной, куда приходили люди с передачами для рожениц, писали им записки, смеялись, радовались, восхищались весом и полом новорожденных, придумывали им имена; иногда они выходили на улицу, поток прохожих тек мимо дверей, роддома; они курили, прижавшись к стене, и это длилось до тех пор, пока сестра не сообщила: родился сын, мать и ребенок в безопасности, пусть не беспокоятся — все в порядке. И вот здесь Шергов заплакал, лицо его сморщилось, на нем обнаружилось множество морщин, которых раньше не было заметно, слезы текли из-под его беспомощных век, он их не вытирал, и вдруг кинулся к окошечку и стал совать в руки сестре сверток в измятой, замасленной газете.
Читать дальше