— Здравствуйте, земляне! С прибытием вас.
— И тебя также, — ответило ему сразу несколько голосов.
— Я — первый!
— Ну, хорошо, хорошо, товарищ первый, — улыбнулся Белопашинцев. — После митинга подойдете ко мне, а пока присоединяйтесь к обществу, вливайтесь в коллектив. Итак, товарищи целинники, повестка дня та же: название нашему совхозу.
Саша Балабанов, так и не надев пилотки, встал впереди, оглянулся, не загородил ли он кого Загородил. За его спиной тянулась чья-то несмелая рука. Посторонился, чтобы директор увидал эту молоденькую девчушечку, подростка почти, только-только десятилетку, наверное, закончила, и уж наверняка ни папа, ни мама, будь у нее родители, ни за какие деньги не отпустили бы такую Дюймовочку за три тысячи верст киселя хлебать, но у девчонки этой были и папка с мамкой, и два деда с бабкой, как потом выяснилось, и все равно она поехала, и по дождю пешком сюда пришла, не на стрекозе прилетела, и вот тянет руку, чтобы дать имя новой семье своей.
«Говори», — кивнул ей Анатолий.
— Предлагаю назвать совхоз «Султан-трава».
— Лучше уж трын-трава, — хохотнул с подножки автобуса Тятин.
— Ну, тогда «Ковыльный», — не сдавалась девчонка.
— А что, ребята! Пожалуй, неплохо: совхоз «Ковыльный». Как, по-вашему, Евлантий Антонович?
— Неплохо, но ковыля не будет. Пшеница будет расти. Будет. Затем и пришли мы сюда.
Вот когда митинг стал митингом. Алело пионерское знамя с каплями дождя на кистях, взметывались руки, выкрикивались названия: «Степной»! «Комсомолец»! «Аврора»! И просто «Целинный».
Анатолий едва успевал следить за списком созданных уже целинных совхозов и отвечать на предложения:
— Есть такой.
— «Аврора» тоже есть, а жаль.
— «Комсомольских» два уже.
А всем хотелось необычного, непохожего и такого же значимого. Очень значимого.
Федор Чамин стоял сзади, слушал выкрики и думал о том мужике, о котором рассказывал в вагоне Евлантий Антонович, думал об Антее из греческой мифологии и никак не мог решиться.
— А мне можно?
— Почему нельзя? Конечно, можно, товарищ Чамин.
— В общем так… Предлагаю назвать наш… ваш совхоз, — сбивался Федор, — имени Антея. Потому как все от земли.
— А что, ребята? Неплохо ведь!
— Качнем дяденьку!
Федьку сграбастали и подкинули. Раз, другой, третий. И раз за разом палил Вася Тятин из своей двухстволки в небо, как будто хотел остатки туч разогнать, чтобы выглянуло солнце. И для Федора это было, пожалуй, тоже кувшином золота, найденным на новостройке.
— Настасья-я-я. А Настасья! Вставай, милая дочь. Вставай, моя полуношница.
— М-м… в-встаю.
Так она каждое утро встает: перевернулась на другой бок и подушку обняла. Покосилась на ходики — чакают, окаянные, не могут остановиться. Легла на спину, закинула руки за изголовье, пошарила, юбка где-то должна быть, не нашла. А глазоньки закрываются. Увидела себя. Взрослая уж. Рубашка груди обтянула. Коленки округлые, с ямочками. Прикройся, бессовестная — устыдила себя Настя, но вспомнила, что совеститься некого, мужиков в доме не осталось: отец — на халтуре, шабашит по деревням, брат — тоже в бегах, от суда скрывается, нахулиганил. И все это не вовремя, она заявление в комсомол подала. Могут и не принять. Как взглянут. А хоть как гляди — ни единого родственничка без ярлыка. Отец — бывший кулак, братец — опасный элемент, мать — несознательная масса, из колхоза вышла. Крутится себе вон возле своей печки, садит да вытаскивает хлеб. В этом хлебушке вся ее политика. И внешняя, и внутренняя.
— Анастасия! Ты что, сшалела, гулена, лежишь, утро уж на дворе.
Утро.
Чирикали воробьи, в распахнутом настежь кухонном окне стояло солнце, медное, пузатое и медленное, как начищенный двухведерный самовар, на том краю Лежачего Камня распарывал тишину пастушечий хлыст.
Настя поднялась с голбца, скатала и сунула на полати постель, сдернула с припечка юбку, на ходу натянула ее, выскочила к носастому чугунному рукомойнику над крыльцом.
Утро.
Возле колодезной колоды рылись в сырой земле чумазые подсвинки, под амбаром тосковал по хозяину пестрый пес, хорохорился перед курами петух, просилась в табун корова.
— Успеешь, размычалась ты.
Настя нацедила холодной воды полные пригоршни, ткнулась в нее горячим лицом, стряхнула с пальцев радугу, сняла луженый подойник со щелеватой рогулины, влезла в отцовские унавоженные калоши, поплыла в сарайку.
В сараюшке тесно, душно и сыро. Оттеснила корову, где чуть посуше, присела, подставила под вымя подойник, давнула тугой и теплый сосок. Брызнуло молоко, струйка звонко ударилась о дно подойника. Красуля махнула хвостом, защелкала клешнями, того и гляди ведро уронит.
Читать дальше